-
Название:Духи времени
-
Автор:Лев Рубинштейн
-
Жанр:Современная проза
-
Год публикации:2008
-
Страниц:42
Краткое описание книги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самой первой (после введения) главке «На колу мочало» – образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.
Он огорченно задумывается: почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти ответы в поздней грамотности населения, в крепости устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, – даже не читали, а слушали, причем не на родном языке. А когда, наконец, перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной – вскоре вовсе запретили, на любом наречии.
Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик явления. «Что» важнее, чем «почему»: оно, что, влияет на нынешнюю жизнь. Констатировав: «все большее право голоса обретают вечные второгодники», с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит главное: «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье».
Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Розанов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего». О чем почти истерически едва не теми же словами написал Георгий Иванов: «Невероятно до смешного: / Был целый мир – и нет его… / Вдруг – ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!» А потом, в 91-м, так же стремительно рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять все надо повторять и объяснять заново. «Историко-культурная амнезия – не есть болезнь. Это такое здоровье», – говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом. Глубокий, основательный, подробный – два предложения из восьми слов.
Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком замечает: «Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине». Это парафраз розановских мыслей: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали» и «Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием». Парафраз, разумеется, невольный – порожденный одинаковым художническим принципом: изъясняться прямо и свободно. Да, вот так просто: всего только прямо и всего только свободно – только нужен еще талант. Чтобы читать было интересно.
Рубинштейна читать хочется – для получения физиологического удовольствия. Когда никого рядом, а ты смеешься, даже хохочешь в голос, и выбегаешь, чтобы пересказать.
Рубинштейна читать нужно – это душеполезно.
Рубинштейна читать необходимо – чтобы всё замечать и ничего не забывать.
Одна из рубинштейновских книг называется «Случаи из языка» – по сути, таково название всех его книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. «Пространство языка – единственное пространство, реальность которого не подлежит сомнению», – утверждает он. В главке «Слово на слово» речь о том, как разность мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: «Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр».
Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях жизни:
«Вместо того, чтобы обидеться, ты начинаешь смеяться». Ирония – «противоядие против мракобесия всех видов». Он убежден, что «язык зла хаотичен и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным. А если бывает – то уже не зло».
Универсальный рецепт: смешно – не обидно, смешно – не противно, смешно – не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально) средство, что даже увлекается – ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом: когда оно чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.
В одной из хрестоматийно рубинштейновских историй он рассказывает о каком-то музее: «К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: „Кучерявость у ежей“. На другой бирке, чуть ниже, было написано: „Экспонат на реставрации“.» Да не на реставрации – вот он, книжки пишет: ёжик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.
При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добродушен – как раз потому, наверное, что уверен в силе (своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет коммуналки – смешной, парадный, едкий, домашний: вроде групповых портретов Хальса.
Подробный и сжатый очерк тенденций, явлений и стиля 50-х: в полстраницы вместилось то, что у других заняло бы толстый том. Чем там занимаются на факультетах журналистики, кого изучают? Есть у тех, изучаемых, рубинштейновская способность к концентрации оригинальной мысли? Запомнить его тесноту слов в строке – и попробовать самому. Ну, мыслить на чужом опыте и таланте научиться нельзя, но хоть глаз наметать – что хорошо, что плохо. Хорошо – чтобы небанально.
Рубинштейн пишет про поражающую взрослых свежесть детского словоизъявления: «Они как-то вдруг формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели». Получилось, что это он – про себя, он именно так умеет, он за нас старается.
С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.
С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго и пр.: «Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля». Это стихи вообще-то: одна строка – четырехстопный амфибрахий, другая – шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию: и то сказать – предмет высокий.
Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко, и в этой расточительности – расчет профессионала.
Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице: «Укус неизвестным зверем в жопу». Начало романа, написанного девятилетней девочкой: «Герцогиня N сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь незаконнорожденная». Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, повернулся лицом к очереди, развел руками и сказал: «Нонсенс!» О себе: «Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: „Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе“?»
Самое уморительное отдано другим – вряд ли потому, что оно в самом деле подслушано, и автор поступает благородно, не присваивая чужие шутки. Похоже, часто похоже, что шутки все же его собственные, но он умно и дальновидно вкладывает их в уста персонажей, тем самым создавая животрепещущую панораму, а не фиксируя отдельный взгляд из угла. Мелкое авторское тщеславие отступает перед большой писательской гордыней. Тут высший пилотаж: понимание того, что пересказанная чужая реплика – твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской – если ты приподнял ее на пьедестал своего сюжета. В подслушанной речи и прочитанной книге – не больше отчуждения, чем в своих снах или мимолетных мыслях: это всё твоё. «Мой слух устроен так, что он постоянно вылавливает из гула толпы что-нибудь поэтическое», – говорит Рубинштейн. Все-таки, наверное, не совсем так: его слух ловит и преображает услышанное в поэтическое – потому что «любой текст в соответствующем контексте обнаруживает способность прочитываться как объект высокой поэзии». Потому что «жизнь, вступая время от времени в схватку с жизнью и неизменно ее побеждая, сама же литературой и становится». Это и есть случай из языка. Случай Рубинштейна.