-
Название:Беспамятство как исток (читая Хармса)
-
Автор:Михаил Бениаминович Ямпольский
-
Жанр:Разная литература
-
Страниц:149
Краткое описание книги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Ямпольский
Беспамятство как исток
(Читая Хармса)
В книге приняты следующие сокращения:
Хармс Даниил. Собрание произведений. Кн. 1-4. / Сост. М. Мейлаха и В. Эрна. Bremen: K-Presse, 1978-1988 — ссылка на издание не дается, в скобках указываются номер книги и страницы, например: 1, 134.
Хармс Даниил. Полет в небеса / Сост. А. А. Александрова. Л.: Сов. писатель, 1988 — ПВН.
Хармс Даниил. Горло бредит бритвою. (Дневники Хармса и некоторые из его прозаических текстов, публикация А. Кобринского и А. Устинова) // Глагол. 1991. № 4 — ГББ.
Меня называют капуцином. Некоторые произведения Даниила Ивановича Хармса / Сост. А. Герасимовой, б. м.: МП «Каравенто» совместно с фирмой «Пикмент», 1993 — МНК.
«Философские» тексты обэриутов, в том числе «Разговоры» и «Исследование ужаса» Л. Липавского; «Вестники и их разговоры», «Это и то», «Классификация точек», «Движение» Я. Друскина и основные «трактаты» Хармса, опубликованные в журнале «Логос» (1993. № 4. Под ред. А. Герасимовой) — Логос.
Хармс Даниил. Том 1, том 2. [Это странное издание не имеет названия и не сообщает имени составителя.] М.: Виктория, 1994 — Х1, Х2.
Заболоцкий Николай. Столбцы и поэмы. Стихотворения / Сост. Н. Н. Заболоцкого. М.: Худлит, 1989 — Заболоцкий.
Введенский Александр. Полное собрание произведений в двух томах/ Сост. М. Мейлаха. М.: Гилея, 1993 — Введенский, 1 и Введенский, 2.
Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб.: Академический проект, 1995 — Жаккар.
Введение
Введение пишется для того, чтобы оправдать книгу, объяснить то, что не удалось автору, или хотя бы сделать его намерения более ясными. Мое решение написать книгу о Хармсе, в какой-то степени неожиданное для меня самого, мотивировалось целым рядом проблем, с которыми я столкнулся в моей предшествующей работе. Конечно, определяющую роль в принятии этого решения сыграла моя читательская любовь к Хармсу. С момента моего знакомства с его текстами много лет назад он покорил меня своим юмором и, главное, отсутствием позы, характерной для многих русских писателей. Хармс никого не учил, никуда не призывал, и, хотя образ пророка Даниила был важен для его личной мифологии, он никогда не «играл» в пророка. Одно это делало его для меня исключительно привлекательным. Но, разумеется, всего этого было бы недостаточно, чтобы пуститься в рискованную авантюру написания книги.
Случилось так, что в начале 90-х годов я написал книгу об интертекстуальности — «Память Тиресия». Интертекстуальность в это время стала едва ли не ключевым словом для многих филологических штудий в России, все более основательно ориентировавшихся на поиск скрытых цитат и подтекстов. В «Памяти Тиресия» я попытался в какой-то мере осмыслить эту филологическую практику, становившуюся самодовлеющей и все в меньшей степени, к сожалению, вписывавшуюся в какую бы то ни было теоретическую рефлексию. Я попытался показать, что цитаты становятся таковыми и начинают взывать к интертекстуальному полю в основном там, где смысл текста не может быть объяснен изнутри его самого. Мне показалось соблазнительным показать, что некоторые «темные» авангардные тексты, сознательно декларирующие разрыв с предшествующей традицией, в действительности являются интертекстуальными par excellence.
Именно в контексте этой работы меня впервые заинтересовал Хармс не как читателя, но как исследователя. «Случаи» Хармса, в отличие от большинства классических авангардистских текстов, написаны с предельной ясностью. Его короткие истории-анекдоты казались простыми и совершенно не побуждающими к контекстуализации для их понимания. И вместе с тем что-то в них было загадочным. Хармс представлялся мне таким писателем, к которому интертекстуальность в основном неприложима. Подтексты и цитаты мало что давали для его понимания. Можно было, конечно, попытаться найти литературные тексты, в которых какие-нибудь старушки падали из окон, и даже попытаться доказать, что Хармс их спародировал, но интуитивно было понятно, что такой поиск ничего не даст для более содержательного понимания хармсовских миниатюр.
После завершения книги об интертекстуальности область моих интересов сместилась в сторону изучения телесности в художественных текстах. Последняя моя книга — «Демон и лабиринт» — была в основном сфокусирована на феномене «диаграмм» — то есть таких знаков, в которых референция подавлена и которые главным образом отсылают к динамике сил, фиксирующейся в телесных деформациях. Диаграммы интересовали меня как некие «неполноценные» знаки, не вписывающиеся в систему классической семиотики. И вновь Хармс незримой тенью присутствовал в моей работе. Тело, телесные деформации не играли существенной роли в его писаниях. Правда, с телами у Хармса часто происходят совершенно немыслимые вещи — они трансформируются до неузнаваемости, расчленяются, гибнут самым причудливым образом. Но происходит это как будто без приложения к ним силы. Своеобразие Хармса в контексте этой проблематики заключалось в том, что у него как бы вообще не было тел, были имена, и с необыкновенной последовательностью прослеживался мотив исчезновения тела.
Работа над диаграммами имела для меня существенное значение, так как она вынуждала меня все более настойчиво проблематизировать методы традиционной филологии. Дело в том, что в филологии знак с его способностью разворачиваться диахронически в некое интертекстуальное пространство — это прежде всего носитель определенного рода истории, он историчен. По выражению Юрия Михайловича Лотмана, литературный знак (символ) хранит в себе память своих предшествующих употреблений. Диаграмма же антиисторична по своему существу, она выражает факт приложения к телу неких сил, а потому она значит лишь в той мере, в какой эти силы действуют или хотя бы фиксируются в некоем следе, отпечатке на теле. Диаграмма, таким образом, отражает момент приложения сил, но она ни в коей мере не отсылает к истории, а следовательно, и к любого рода цитированию. В этом смысле диаграмма — антифилологична.
Филология в современном понимании этого слова возникает в эпоху Ренессанса в результате открытия античной культуры и стремления к более полному ее пониманию и творческому усвоению. Понимание смысла с самого начала увязывается с историчностью текста, с его пониманием через контекст. Историзация литературы филологией, однако, с самого начала столкнулась с проблемой вневременного в тексте, его универсального значения, прежде всего интересовавшего теологическую экзегетику — вечного спутника и оппонента филологии. В теологической перспективе смысл Священного писания обладал вневременным, надысторическим значением, которое прежде всего выражалось в его аллегоричности. Аллегория — это попытка спасти текст от тотальной историзации и сохранить таким образом единство культуры как поля универсальных значений. Филология, однако, подвергла историзации и аллегорию, показав, что она также принадлежит определенному историческому контексту.
Эпоха романтизма внесла в репертуар