Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сигуранца оказалась бездомной.
Между тем представительный и монументальный дом, спроектированный Прохаской, как мы помним, с самыми что ни на есть прогрессивными и, можно сказать, гуманистическими намерениями — ибо Возрождение и гуманизм нераздельны, — этот замечательный дом уцелел в дни бомбежек и осады.
Здесь—το и поселилась сигуранца.
Оставшихся жильцов выгнали, подвалы, где хранились дрова, уголь и ненужные вещи, где недавно пытались спрятаться от бомб и снарядов матери с детьми, улучшили, усовершенствовали, слегка оборудовали, окошки укрепили, и они стали удобными тюремными камерами; как переустраивали квартиры для новых функций, мне как неспециалисту сказать трудно. Но — на всякое дело есть знатоки и умельцы. Древние греки называли такие умения словом techne (техне); вслед за ними и мы говорим — «дело техники».
С тех пор в этом доме, действительно, перестали рождаться и расти, учиться и учить; здесь только убивали или готовили убийства.
Когда Одессу освободили от немцев и румын, родимые органы, органически родственные органам враждебным, пришли на готовое. И это было очень кстати. Работы было по горло, как говорится — таскать не перетаскать.
Бебеля, 12 стало одесской Лубянкой.
* * *
* * *
В квартире № 10 (некогда безусловно барской, но средней руки: парадная мраморная лестница в глубине двора, бельэтаж, четыре комнаты, ванная, кухня и при ней комната для прислуги) поначалу, если вести отсчет времен от рождения хрониста, жили всего две с половиной семьи — наша занимала две комнаты, из них первая, она называлась условно кабинетом, была проходная, в другой проходной, «столовой», жила тетка, мамина сестра, а в независимой комнате напротив входной двери жил некто Михаил, управдом, со своей женой Зинаидой; ее серьги, кольца, крашеные губы и халаты заставили меня считать ее первой красавицей, которую судьба позволила мне увидеть своими глазами. Позднее тетка уехала в Москву, а управдом съехал, надо полагать — с целью улучшения своих жилищных условий.
Управдом, как это ему полагалось по должности, двигался против течения, поскольку власть как раз в те времена — в интересах трудовых масс — развернула кампанию по уплотнению жилья и жильцов. В бывшую теткину комнату вселились сестры Мария и Неонила Даниловны, которые уплотняли человекометраж нашей квартиры, будучи сами уплотнены вон из небольшого собственного домика на 5–й станции Среднего Фонтана. Проходить через них в кухонную зону стало невозможно. Под коммунальную кухню переоборудовали ванную. В комнате для прислуги время от времени квартировали наши домработницы, пока одна из них, отличенная былинным идиотизмом, Оля по имени, не схлопотала ребенка; дитя греха, правда, куда‑то девалось, Оля тут же родила другого, он тоже исчез, но метод серийного производства был освоен, Оля естественно и без пауз переходила из состояния беременности в состояние кормящей матери и обратно, а выселить потенциальную или готовую мать будущего советского человека было невозможно, это противоречило бы принципам социалистической человечности и чадолюбия.
В комнату красавицы Зинаиды вселилась молодая пара — еврейский поэт Ханан Абрамович Вайнерман с женой Верой Абрамовной. Ханан писал стихи на идиш, у Вайнерманов собиралась литературная богема: Ноте Лурье, Айзик Губерман, Ирма Друкер; друзья густо курили и обсуждали писательские дела. Когда вышла книжка стихов Ханана, в квартире был устроен большой пир. У Вайнерманов вскоре родилась голубоглазая дочка Юленька, я любил показывать ей козу, вызывая бессмысленный и прекрасный младенческий смех.
В таком составе квартира № 10 встретила лето 1941 года. Перед сдачей города еврейская часть жильцов, Вайнерманы и мы, бежали; если сказать то же терминологически — эвакуировались. Даниловны и непрерывная мать остались.
Сигуранца выставила всех.
Сестер Даниловен, Марию и Неонилу, я разыскал году в 1950–м, они ютились в крохотной подвальной квартирке на Канатной, тогда еще Свердлова, не знаю, как сейчас. О годах оккупации говорили мало.
Вайнерманы после войны вернулись в Одессу. Мне казалось, что Ханан, этот робкий и безобидный человек, ничего больше не умел, как только сочинять стихи на идиш. Вот тогда это было уже очень нехорошо, и чем дальше, тем становилось хуже.
Нет сомнения, что в поэзии Ханана Вайнермана четко прослеживались партийные и патриотические идеи, ноты гордости за свою социалистическую родину звучали с подлинной поэтической силой, а образы счастливой жизни советских людей, в том числе и даже в особенности — людей еврейского происхождения, отличались определенностью контуров и солнечной яркостью красок. Эти качества были необходимым условием существования советской поэзии и самого поэта. Да, верно, совершенно необходимым. Но не достаточным, ибо высшие цели и сокровенные причины требовали от власти проницательных интуиций и решительных действий — вне зависимости от слов, поступков и убеждений отдельных поэтов.
Наконец за Хананом пришли и увезли его — на Бебеля, 12[2].
Ханан выжил. Не потому, что был невиновен или могуч телом и духом, ему просто повезло, он не успел погибнуть. Мы встретились с ним и с Верой в Одессе в конце пятидесятых, вскоре после его возвращения оттуда. Нам не терпелось расспросить его, но он помалкивал. Вера сказала мне: Боря, не спрашивай у него ни о чем, он ничего не расскажет, ему страшно. Если хочешь что‑нибудь узнать, спроси у меня, мне он рассказывает, иногда, ночью, под одеялом, шепотом…
Тем не менее одну фразу Ханан мне сказал сам. «Боря, — сказал он (это слышали только абрикосовые деревья дачного кооператива «Солнечное»), — меня допрашивали в нашей квартире, в вашем кабинете».
* * *
* * *
Какое‑то внутреннее препятствие все еще мешает мне приступить к изложению центрального сюжета. Собственно, я знаю какое. Сходные случаи описаны во всех популярных сочинениях по теории литературы. Автор начинает все более отождествлять себя со своим героем («Госпожа Бовари — это я») и следует за ним туда, куда и не чаял.
Мне совсем нетрудно отождествить себя с еврейским поэтом Хананом Вайнерманом.