Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как раз в самый вечер счастливого свидания Мити с Грушенькой был убит отец Карамазов, и автор так ловко придумал все обстоятельства убийства, что подозрение в убийстве пало на Митю, совершенно неповинного. Митя был арестован и предан суду. Здесь-то и обнаружилось все величие души Мити, вся глубина его веры и преданности промыслу. Для славы божией и для искупления своих прежних грехов он решился пострадать безвинно. Кроме того, однажды он видел во сне страдающее дитя или «дитё», и с тех пор его постоянно мучила мысль, отчего, почему и для чего страдает дитё и чем может быть искуплено его страдание. Вот теперь он решил кстати заодно пострадать и для искупления страданий этого дитё. Представлялось здесь ему несколько искушений, но он устоял перед ними. К нему в тюрьму повадился ходить Ракитин, семинарист-безбожник, чтобы выпрашивать у него денег, а вместе с тем чтобы поколебать его веру и совратить в безбожие, – и с этою целью толковал ему, что душа и весь духовный мир – это одна химия и нервные хвостики, в подтверждение чего ссылался почему-то на авторитет Клод Бернара, совершенно неизвестного как Мите, так, вероятно, и его автору. Но дьявольские наветы семинариста только временно смутили, а вовсе не поколебали Митю. Затем брат его, Иван Карамазов, предлагал ему для уклонения от суда и наказания бежать в Америку; он же отверг и это искушение. Но предоставим самому Мите изложить его планы и рассказать об его искушениях.
«И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но и я целую край той ризы, в которую облекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть» (I, 172).
«Господа, – сказал Митя следователям, постановившим заключить его под стражу, – все мы жестоки, все мы изверги, все плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех – пусть уж так будет решено теперь – из всех я самый подлый гад! Пусть! Каждый день моей жизни я, бия себя в грудь, обещал исправиться и каждый день творил все те же пакости. Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, удар судьбы, чтоб захватить его как в аркан и скрутить внешнею силой. Никогда, никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул. Принимаю муку обвинения и всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь! Ведь может быть и очищусь, господа, а? Но услышьте, однако, в последний раз: в крови отца моего неповинен» (II, 283).
«Дождался теперь последнего срока, чтобы тебе (Алеше) душу вылить. Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человека ощутил, воскрес во мне новый человек! Был заключен во мне, но никогда бы не явился, если бы не этот гром. Страшно! Что мне в том, что в рудниках буду двадцать лет молотком руду выколачивать, – не боюсь я этого вовсе, а другое мне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший человек! Можно найти и там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком же каторжном и убийце человеческое сердце и сойтись с ним, потому что и там можно жить, и любить, и страдать! Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замерзшее сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить, наконец, из вертепа на свет уже душу высокую, страдальческое страдание, возродить ангела, воскресить героя! А их ведь много. Их сотни, и все мы за них виноваты! Зачем мне тогда приснилось «дитё» в такую минуту?» Отчего бедно дитё?»«Это» пророчество мне было в ту минуту! За «дитё» и пойду. Потому что все за всех виноваты. За всех «дитё», потому что есть малые и большие дети. Все – «дитё». За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю! Мне это здесь все пришло… вот в этих облезлых стенах. А их ведь много, их там сотни, подземных-то, с молотками в руках. О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно, а богу быть, ибо бог дает радость, это его привилегия, великая… Господи, истай человек в молитве! как я буду там под землей без бога? Врет Ракитин: если бога с земли изгонят, мы под землей его сретим! каторжнику без бога быть невозможно, невозможнее даже, чем не каторжному! И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн богу, у которого радость! Да здравствует бог и его радость! Люблю его» (II, 410–411).
«А меня бог мучит. Одно только это и мучит. А что, как его нет? Что, если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве? тогда если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Я все про это. Ибо кого же он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то воспоет? Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без бога, ну, это сморчок сопливый может так утверждать, а я понять не могу. Легко жить Ракитину; «ты, говорит он мне сегодня, о расширении гражданских прав человека хлопочи лучше али хоть о том, чтобы цена на говядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь, чем философиями». Я ему на это и отмочил: «А ты, говорю, без бога-то, сам на говядину цену набьешь, коль под руку попадет, и наколотишь рубль на копейку». Рассердился. Ибо что такое добродетель? Отвечай ты мне, Алексей. У меня одна добродетель, у китайца другая – вещь, значит, относительная. Или нет? Или не относительная? Вопрос коварный. Ты не засмеешься, если скажу, что две ночи не спал я от этого. Я удивляюсь только тому, что люди так живут и об этом ничего не думают» (II, 412).
«Брат Иван мне предлагает бежать. Подробностей не говорю: все предупреждено, все может устроиться. Молчи, не решай. В Америку с Грушей. Ведь я без Груши жить не могу! Ну, как ее там ко мне не пустят? Каторжных разве венчают? Брат Иван говорит, что нет. А без Груши что я там под землею с молотком-то? Я