Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несомненно, Занкиев положил на это уже немало сил. И вряд ли теперь намерен отступать. Вопрос: зачем ему это все нужно?
Он делает попытки вынуть Яресько из следственного изолятора, словно администратор является родным братом управляющего.
Кряжин выдохнул в воздух струйку белесого дыма и успокоился. В конце концов, ответ и на этот вопрос поможет понять, почему дело получило гриф высокой сложности и особой важности. В конце концов, именно по этой причине оно и передано для расследования старшему следователю Генпрокуратуры.
– Лейникова – в отпуск, в деревню. У Лейникова есть на примете деревня? Так вот, справку из поликлиники – и туда. Сердце. Нужен максимум свежего воздуха и минимум незнакомых студентов с зачетными книжками в руках. А Яресько можно отпускать. Не потому, что Тоцкий влип. Пусть сам выкручивается опер. Не дело это – по гнездам разврата в одиночку шататься. Потому что наговорил Павел Маркович под запись магнитную и бумажную столько, что сейчас он скорее на стороне следствия, нежели управляющего. А чтобы ввести в стан неизвестных пока врагов (Занкиев – не факт) подругу-непонятку, нужно сделать так, чтобы и рыбу съесть, и кости сдать.
И Кряжин спустя полчаса уже подписал у Генерального рапорт о необходимости направления в Мининск двоих сотрудников МУРа для выяснения двух вопросов. Чем занимался господин Резун на посту губернатора, исполняя функции оного, и чем увлекался на досуге.
Вопрос третий советник в рапорте указывать не стал, он шепнул его в кабинете на ушко сыщику при работающем вентиляторе и шуме, прорывающемся сквозь приоткрытую наискось створку пластикового окна: а не совмещал ли господин Резун служебные обязанности с хобби, коим и увлекался в часы досуга.
И вечером того же двадцать четвертого сентября, через два часа после того, как из ИВС вышли растерянные Колмацкий и Яресько, Тоцкий и Сидельников уже пили минеральную воду в самолете, уносящем их на север.
Яресько сначала не верил в то, что случилось. Выйдя из изолятора на улицу со шнурками и брючным ремнем в руках и копией постановления об освобождении, он с минуту постоял перед зданием на Красной Пресне, потом двинулся по улице.
Присел на лавочку, вдел шнурки и направился дальше. Потом вспомнил о ремне, вдел и его.
Потом вспомнил о деньгах и остановил машину частника.
Павел Маркович дураком никогда не был, разве что только сегодня, когда, удрученный показаниями негодяя коридорного Колмацкого… бывшего коридорного негодяя Колмацкого! – наговорил следователю гадостей. Гадостей, как он окрестил свои показания, по его представлению, хватало лет на пять срока каждому из упомянутых. А что было делать? Советник Кряжин, как честный человек, не имеет сейчас права предавать огласке эти воспоминания Колмацкого. Зачем ему это делать? От того, что Яресько рассказал, он может так же легко отказаться. Давление, оно было. Чудовищное давление было на ни в чем не повинного Яресько. Сначала администратора, конечно, били опера.
Администратор воровато оглянулся и вошел в пахнущий сыростью двор. Еще раз посмотрел по сторонам, уперся руками в стенку с выщербленным кирпичом и несколько раз вскользь ударил ее своей височной частью. Из рассеченной брови хлынула кровь.
Яресько испугался. Ему в зрелом возрасте лицо никогда не били, а потому откуда, спрашивается, администратору «Потсдама» было знать, что из рассечения на твердых участках головы крови порой бывает больше, чем от ножевого ранения в грудь.
Она, алая, лилась ручьем и заливала одежду. Яресько стирал ее платком, возвращенным в дежурной части, и холодел от той мысли, что не хватало еще от кровопотери потерять сознание и оказаться доставленным в больницу как жертва уличного нападения.
Кровь перестала течь, и администратор решил выгулять часов пять, пока она засохнет, чтобы со спокойной душой отправляться в судебно-медицинскую экспертизу. Пусть снимут побои.
На чем он остановился? Ах да, били опера. Кряжин, следователь, тот не бил. Он курил ему в лицо, опершись ногой в стул, на котором сидел Яресько, и говорил препакостнейшие вещи. Мол, сознаваться в убийстве нужно. Мол, управляющего уличать. Куда, мол, деньги и золото Резуна дел? Нет, нет, о золоте – ни слова. Цепь-то какая на шее осталась… Просто – деньги. Где, мол, кричал Кряжин, деньги? Сука, мол.
И тут он вспомнил о своих деньгах. Вернули все до последней копейки: пять тысяч семьсот двадцать три рубля пятьдесят копеек купюрами и мелочью и двадцать евро купюрами. И ключи от квартиры вернули, и «Ролекс» золотой, и перстень с александритом, и платок. Но платок уже весь мокрый, и Яресько выбрасывает его в урну.
Колеса завизжали, машина остановилась.
– Куда едем, командир?
– На Большую Оленью, – буркнул администратор, падая на переднее сиденье.
– Далеко до Большой Оленьей, – предупредил водила, лет сорока на вид.
– Не обижу, – пообещал администратор.
– Да? А это тебя так не предыдущий таксист? За «необиду»?
Яресько промолчал и хранил покой до того момента, пока по старой шоферской привычке не разговорился таксист-частник.
– Это я сейчас «частник», – объяснял он. – Из парка ушел, потому что невыгодно. Ремонт, бензин – за свой счет. «Три тополя на Плющихе» видел? Вот точно так же стоишь, стоишь… А лицензию получать – еще дороже выходит. Так что сейчас приходится вот так, на подхвате… Вот куда, сука, лезет?! Ты вправо прими, бес!.. Если повезет – то дальний рейс. На Большую Оленью, к примеру.
Яресько поджал губы, поморщился и отвел взгляд от переднего стекла к боковому. Вот эти «вагонные встречи» он никогда не поощрял ранее, а сейчас, когда после стольких лет езды на «Мерседесе» вынужден был слушать этот шоферской бред, он казался ему еще более навязчивым, чем десять лет назад.
– А мы ведь раньше, прежде чем в парк устроиться, экзамен по истории Москвы сдавали, – рассказывал водитель. – Чтобы было чем клиента во время поездки развлечь. О домах памятных рассказывали, датах, о площадях, о людях, которые город прославили. О любой улице мог наговорить, причем истинной правды. И ты знаешь, не одни мы, московские таксисты, такой экзамен сдавали. Это по всему СэСэСэРу практиковалось! – такой вот, единый госэкзамен…
Яресько устал, и у него заболела голова. Она заболела еще в изоляторе, сразу после откровений, излитых советнику из Генпрокуратуры. После сражения с бетонной стеной она просто раскалывалась. И болтовня водителя эту боль усиливала.
– …Летал я как-то в Питер, подсел в такси, мужик за рулем тоже, как я, лет сорока. Разговорились. Стали вспоминать, как гидами во времена перестройки у клиентуры были. Я о Феликсе Дзержинском на Лубянке рассказал, как тот болел чахоткой и его сокамерники по очереди на прогулку на спине выносили, а он мне о мосте. Я так никогда не смеялся, – и водитель, вспомнив подробности разговора, действительно рассмеялся. – Ты представляешь, мосток этот строил инженер, Карл фон Клодт его звали. Тщедушный малый был, хлипкий телом и нравом. Но жена у него была, говорят, большая красавица. И ухлестнул за ней какой-то питерский франт. Тогда положено было на дуэль, конечно, вызывать! За такие-то дела… Но инженер был таким фраером, что даже самого себя на дуэль ни за что не вызвал бы. Но отомстил. И ты знаешь, как?