Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
Первые несколько дней письма читались скучно. Все они , начинались со слов:
Здравствуй, дорогой братец Силантий Наумович, шлют тебе поклон и свое родительское благословение батяня и маманя, затем кланяется тебе брательник твой Данила Наумович и еще кланяется тебе...
Без конца поклоны, поклоны от родных, соседей. Пять писем переписал я в тетрадь, и все они были одинаковыми. Но в шестом мое внимание привлекли несколько строк. Переписав их, я задумался и, чтобы понять, перечитал несколько раз.
Продал нас батюшка князь целым селом. Слух идет, будто продал на выселение. Вызнай и отпиши, какая наша дальнейшая судьба будет.
«Как же так? Продал целым селом?» — недоумевал я. Но следующее письмо разъяснило все. После поклонов и пожеланий доброго здравия и благополучия в жизни оно рассказывало, как прощались люди, покидая родные места, как больше месяца шли пешком из-прд Курска на воронежские земли:
Дошли, слава богу, в целости, здравыми. Построились кое-как и живем. В деревне нашей тридцать два двора. Шестьдесят четыре окошка в степь пустую глядят. За избами у нас, сразу же под горушкой, речка Россошанка. Летом от нее ручеек остается — пересыхает. Комаров тут неисчислимая сила.
Прозывается наша деревня Плахинские Дворики. Прозвище такое дано ей потому, что земли вокруг, насколько глаз хватит,— собственность елецкого отставного генерал-майора Плахина. Откупил нас тот генерал у князя, и старых и малых двести душ, поделил на три доли. Нам, тридцати двум дворам, над Россошанкой велели селиться.
На новом месте оюивем мы второе лето. Пасем большие гурты коров да овец. Нагуливаем их от ярмарки до ярмарки. Скотину ту плахинский управляющий, немец Шварцев, продает, и тогда у нас в Двориках бывают большие гульбища.
Жизнь наша плохая. Через силу с хлеба на квас перебиваемся. Обещал управляющий земли под посев отвести. Когда отведет — не ведаем. Да и земля тут для хлебов — неудобь. Хорошей-то земли, поди-ка, ему жалко будет. Народ совсем истощал. Барина своего нового, генерала Плахина, мы в глаза не видали, а Шварцев — жирный, как боров, лицом лобастый, а под бородой у него ожерелок в три яруса.
Батяня передает тебе, что постарел он сильно и ждет смертного часа, а я возрастаю. Маманя сказывает, что через год-другой я в большой рост пойду и под матицу1 вымахаю.
Хорошо бы, а то никак на лошадь не заберешься, когда гурт заворачивать надо.
Прости, ради Христа, братец. Писал письмо я, Данил Курбатов, в воскресенье 16 января 1850 года.
Переписав это письмо, я не почувствовал усталости. Наоборот, мне было жалко, что оно так быстро кончилось. Я долго не отдаю его на проверку Силантию Наумовичу и все вглядываюсь, вглядываюсь в строчки, желаю узнать, как будут жить люди в Плахинских Двориках дальше и как это иод самую матицу вымахает Данила Курбатов, смутно рисовавшийся мне таким же мальчишкой, как и я.
Потом, всматриваясь в пожелтевший лист письма, раздумываю и подсчитываю, как давно оно написано, и удивляюсь, когда подсчитываю.
Сейчас идет 1913 год, а письмо написано в 1850-м. Дедушка-то, оказывается, совсем старый, может, старее деда Агафона!
Мои подсчеты прервал окрик Силантия Наумовича:
—Истуканом сидишь? Пиши! Я молча протянул ему тетрадь.
—Что? Переписал? — И он, откинувшись на спинку кресла, читает написанное.
Пока Силантий Наумович проверяет мою работу, я, охваченный любопытством, вытягиваю из папки очередное письмо и, пробрасывая поклоны, читаю:
На третий день святой приехал в Дворики Шварцев, отвел нам под посев землю, а потом всех собрал и сказал: «Сей, кто сколько осилит, а половину урожая барину». Потом устроил гульбу и увез из села девку пригожую, Ульяну. Кричала она страсть как и вся в кровь избилась. Была Ульяна сговорена за Петруху Ерохина, и на «красную горку» их повенчать собирались. Ходили наши старики на хутор просить Шварцева, чтобы отпустил он Ульяну. Целый день на коленях простояли перед крыльцом. Немец их прогнал и приказал за Петруху отдать Л ушку Пояркову, с которой он двое суток пир пировал. Под венец Петруху везли связанным, а когда повенчали, он у Шварцева коня уворовал и неведомо куда ускакал. Сколько ни искали — не нашли. Петрухин отец сильно тужит и с горя весь исседел. Приходили к нам мужики, хотели, чтобы я написал генералу Плахину оюалобное письмо на Шварцева, а батяня сказал: «Не вводите во грех парнишку». Мне взбучку дал, что я грамотным себя выставляю, а тебя, братец, ругал неистово, что ты меня читать-писать выучил...
—Вот это так! — воскликнул Силантий Наумович.— Хорошо переписал! — И он посмотрел на меня, часто-часто моргая.—А ты, Роман, должно, умный будешь? — Но вдруг замахал перед своим лицом рукой.— Нет, нет! Не в кого!
Силантий Наумович умолк так же внезапно, как и заговорил. Уронив руки на колени, он не то задумался, не то задремал.
В последнее время с ним так часто случается. Вдруг заговорит, заговорит, замашет руками и остановится, словно в сон впадает.
Арефа как-то сказала:
—Тоскует... Вот-вот, гляди, кто-нибудь к нему из Саратова явится.
Но я знал, что Силантий Наумович просто постарел и бессилен бороться с немощью, временами внезапно охватывающей его. Вот посидит он так неподвижно минут пять, отдохнет и опять заговорит.
Так и сейчас было. Силантий Наумович не только заговорил, но вскочил со своего кресла и, постукивая палкой, быстро-быстро задвигался по горнице.
—Их сиятельство князь Гагарин — богач на всю Россию, а дурень был. С немцами, с французами, с англичанами разговаривал, а по-русски писать как следует не умел. Бывало, позарез надо написать письмо графине или там какому-нибудь сердечному предмету — меня требует, в кресло свое сажает: «Силантий, пиши!» А ты ишь как! И почерк изрядный. А?
Он пристально и непривычно мягко посмотрел на меня. Глаза у него заслезились, щеки мелко-мелко задрожали. Неуклюже и суетливо он заслонил лицо и глаза рукавом и пролепетал, словно был в чем-то виноват передо мной:
—Вот, ишь как я!.. Ты на меня, того, не гляди. Жалкий я. Так-то... Ты отворотись, не гляди...
А я смотрел, взволнованный и удивленный. Смотрел и не верил. Казалось, что передо мной сидел не Силантий Наумович, а какой-то иной, беспомощный, тихий и добрый старик.
—Не гляди ты на меня, Роман!.. И, того, уйди пока к Арефе. Один я побуду, один.