Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В университет на невской набережной Юшманов принес не только семнадцать розовых юношеских лет, но и более сорока статей по лингвистике, опубликованных им на гимназической скамье. К этому времени он понял, что путь к познанию законов всемирного языка должен пролегать через изучение его многообразных живых проявлений. Его интерес устремился к языкам Кавказа, этой лингвистической сокровищницы, изучение которой взрастило вдохновенную мысль Марра; обратился к великому санскриту, одухотворившему жизнь Минаева, Щербатского, Ольденбурга; остановился на семитологии, бережно и плодотворно взлелеянной у нас трудами Коковцова и его строгой школы. Языки Шумера и Аккада, еврейских пророков и финикийских мореплавателей, сирийской науки и арабской культуры предстали перед юношей вечным отзвуком отшумевших исторических битв; жадный ум впитывал картину их последовательной связи и внутреннего развития не отвлеченно, а ища им место в мировом процессе языкотворчества. Раздумья над учебниками, далеко выходившие за черту программы, укрепляли в Юшманове критически созидающую мысль. Когда доклад начинающего студента в научном кружке привел в смятение университетского лектора арабского языка тем, что без труда ответил на давно мучившие его вопросы, проницательный Крачковский одним из первых среди преподавателей понял, что факультет приобрел будущего ученого.
Но пала на Россию война. В 1916 году, с третьего курса, Юшманов был мобилизован. Блистательный ум заиграл новой гранью – молодой семитолог виртуозно разгадывал сложные военные шифры, и это делало его незаменимым в среде, куда он попал. К своей alma mater ему пришлось вернуться спустя долгие семь лет, исполненные тоской по науке, семь невозвратимых лет… Он вышел из университета таким же полным жажды и пронизанным целеустремленностью, каким вступил в него десятилетие назад. Море ширилось, переходя в океан, таящий другие моря.
В 1928 году Юшманов издал свою арабскую грамматику, переработав в ее двести страниц многотомные своды восточной и западной науки. С титульного листа бережно переплетенного экземпляра на меня смотрит каллиграфическая надпись: «Дорогому Павлу Константиновичу Коковцову, от ученика-автора. Гатчина…. июля 1928 года» – переживший и ученика, и учителя отблеск первой и ничем не смятой любви. Тогда же Юшманов переписывался на мальтийском языке с учеными средиземноморского острова. Тогда же его избрали членом научного совета Центрального комитета нового алфавита. Сухие прозаические слова, но задержите на них мысль еще на мгновение – и откроется поэзия, великая поэма приобщения бесписьменных народов к мировой культуре через научно выработанные азбуки, золотые ключи к Пушкину, Шекспиру и Данте… Юшманов был одним из главных и самых увлеченных деятелей этого движения, и, может быть, именно здесь наиболее ярко выявилось, что его талант служил высшим интересам общества.
Если язык идо стоял у колыбели этого ученого, то трудно сказать, стихия какого живого языка стала ему родной в годы мужания. В Институте живых восточных языков и на историческом отделении нашего ЛИЛИ он преподавал арабский; когда с 1933 года у нас на лингвистическом отделении открылась кафедра семито-хамитских языков, Юшманов (впервые в России) стал вести там занятия по двум африканским языкам – хауса и амхарскому; позже он читал курсы «Введение в семитское языкознание» и «Сравнительная грамматика семитских языков», требовавшие от лектора абсолютного знания языков этой семьи. Я видел, как он же определял тексты, написанные по-литовски или по-венгерски. Большие языки Запада были ему известны давно. Этот феноменальный кругозор, приближавший его к Марру, а может быть, и ставивший наравне с ним, позволял ему мыслить крупно и поэтому глубоко. Видеть это можно даже на таком частном примере, как вошедшее в историю науки исследование открытого на моих глазах среднеазиатского диалекта арабского языка.
Осенью 1935 года я по совету Юшманова перешел на «арабский цикл» при кафедре семито-хамитских языков и литератур, где арабистика была представлена всесторонне: Крачковский читал здесь общий курс арабской литературы, вел семинары по изучению Корана и литературоведению; сам Юшманов вел общую семитологию; В. И. Беляев преподавал классический арабский язык, К. В. Оде-Васильева – современный; А. Ю. Якубовский читал историю халифата, В. А. Крачковская – мусульманское искусство. Для серьезной работы по всем этим линиям моя прежняя практика факультативных приходов на лекции с другого отделения не годилась, это было ясно и Юшманову, и мне. Став «законным» студентом при семитологической кафедре, я смог сосредоточить все свои силы в нужном направлении. С этой поры в моей арабистической жизни эпоха Юшманова начинает сменяться эпохой Крачковского.
Школа Крачковского
В беседах со мной Юшманов не раз упоминал имя Крачковского. Академик-арабист, филолог, автор множества работ, неутомимый исследователь и тонкий знаток средневекового Востока, Игнатий Юлианович был, по словам моего учителя, тем человеком, школу которого должен пройти каждый дерзающий стать арабистом. «Это высший авторитет в нашей области, – добавлял Николай Владимирович, – а ведь еще не стар и, к счастью, живет в Ленинграде».
Слово «академик» наполняло меня смущением и трепетом. Воображению представлялся всезнающий и почти бесплотный жрец, полубог, который вряд ли снизошел бы до разговора с простым студентом-провинциалом, едва осилившим арабские буквы. Однако дерзостное желание учиться у первого арабиста страны, перенять хотя бы частицу его знаний и опыта, вспыхнувшее и росшее е каждым днем, родило во мне мечту познакомиться с ним. Но как это сделать и с чего начать разговор, чтобы привлечь внимание этого, вероятно, уже пресыщенного всеобщим преклонением человека? Что есть у меня за душой, чтобы, говоря с ним о предмете, известном ему вдоль и поперек, я мог тронуть его сердце, отметиться в нем хотя бы неясной тенью? Шутка сказать, мировой ученый – и студент, гигант – и карлик… Но ведь нужно же, нужно, школы Юшманова уже начинает не хватать: он – языковед, грамматист, а меня все больше интересуют поэзия, география, история, то есть в конечном счете именно история, ведь все другое вызвано ею, развито ею, отмечено ее печатью…
Случай для знакомства вскоре представился. Подрабатывая в должности библиотекаря на факультете, я однажды увидел, что заведующий книгохранилищем, желая избавиться от «всякого хлама, накопившегося на полках», бросил в мусорную корзину несколько ветхих книжек. Мне показалось, что среди них мелькнул какой-то арабский текст. Когда заведующий вышел, я обнаружил в корзине тетрадку с двадцатью двумя пронумерованными страницами; на каждой в двух столбцах было