Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно строить различные объяснения этому столь значительному и бессмысленному эпизоду, но лично для меня он послужил отправной точкой для размышлений о соотношении жизни и литературы, о том, что именно производит литература с судьбой, когда рассматривает ее с художественно-философской стороны. Несомненно, литература выявляет и прочищает связи, завязанные внутри жизни, вычленяет наиболее важные, отсекает второстепенные, то есть производит отбор субъективный, авторский. Автор как бы предъявляет свою интерпретацию происходящего. И талант — убеждает. Меня в те мои молодые годы Пастернак убедил, что мир сплетён из тончайших нитей, что каждый из живущих обладает тысячью валентностей, которые замыкаются на окружающем мире и между собой. Прочитанная книга аккумулирует такие связи: все прочитавшие ее особым образом связаны между собой отношениями к героям книги, размышлениями о судьбах и обстоятельствах их жизни. Такими же аккумуляторами связей оказываются и великие музыкальные произведения, и картины, и скульптуры. Однако язык литературы здесь — самый внятный.
Конечно же, я была идеальной слушательницей-читательницей Бориса Пастернака. Даже мое первое знакомство с ним было очень знаменательным и забавным. В тринадцатилетнем возрасте в книжном шкафу моей подруги позади всех книг я нашла две, спрятанные от детей. Одна из них была «Декамерон» Бокаччо, и мы ее внимательно исследовали. А вторая — сборник Бориса Пастернака. Я его открыла и захлебнулась. «Сестра моя жизнь» просто обожгла. К тому времени мне были известны имена Ахматовой, Северянина, Цветаевой, даже Анненского я знала, а Пастернака — нет. И он стал моим собственным, личным открытием. И до сих пор я иногда начинаю скучать по его музыке, открываю его томик. Через его стихи я поняла, что поэзия концентрирует все связи, рождает новые ассоциации, тренирует глаз, слух, сознание, переносит из повседневной жизни в мир возможного, но малодоступного.
Немного позже я обнаружила в том же шкафу «Детство Люверс» и очень над этим детством страдала: волнение, горечь непонимания. Именно тогда, уже при чтении стихотворений Пастернака, открылась мне тайна рифмы — не звуковой, а многофункциональной. «И воздух синь, как узелок с бельем у выписавшегося из больницы…» — синева весеннего неба так осязаемо переглядывалась с синими кальсонами в узелке, синим трико, машущим пустыми ногами с веревки, натянутой посреди двора, — навстречу небу…
Именно Пастернак снял с моих глаз пленку, и я стала видеть благодаря ему то, о чем прежде и не догадывалась: о связи всего со всем, о невысказуемой красоте этой связи. Я увидела, что мир наполнен сюжетами, как хороший гранат зернышками. И каждое зерно связано с соседним. Но метафора с нитями — убедительней. Просто касаешься любой близлежащей нити, и она ведет тебя в глубину узора, через напряжение страсти, боли, страдания, любви.
Ни рассказ, ни роман, ни поэма никогда не являются доказательством или серией доказательств какой-то мысли или гипотезы. Мастерство писателя заключается в том, чтобы возможно полно показать эти волшебные связи, полувоображаемые, полуподсмотренные. Речь идет, конечно, не только о Пастернаке. Но именно ему я пожизненно благодарна за то, что он, как апостол Петр, открывает своим ключом дверь, за которой хранится лучшее, что создал человек, водя пером по бумаге.
Место входа у каждого человека свое собственное: но я ни разу не встретила человека, который самостоятельно, без учителя — книжного или реального, — смог бы найти этот вход. Да не все и находят.
Из этого неопределенного закона связей всего со всем вытекает одно не вполне очевидное следствие: богатство отдельной человеческой жизни зависит от того, сколько нитей может удержать человек. Вся человеческая культура — не что иное, как гигантская ткань, сплетенная из мириадов нитей, в которой удерживается ровно столько, сколько ты лично можешь удержать.
Общая сумма культуры, которая увеличивается непрестанно, нуждается в человеческом сознании, работающем на предельной мощности, изготовившем инструменты для увеличения собственной точности, прочности, надежности и быстродействия. И какой же непоправимый урон наносят себе лично, культуре и самой жизни люди, исключающие из своего умственного обихода науку и искусство, ограничивающие свое существование лишь связями с источниками питания, тепла и партнерами для продолжения рода.
(из интервью)
— Людмила Евгеньевна, когда-то книги имели огромное значение для судеб мира, хотя, возможно, мы его и преувеличиваем сейчас, постфактум. Как Вам кажется, тексты могут оказывать влияние на то, что происходит в мире?
— Могут, конечно. Фольклор в первую очередь. Есть мощные фольклоры, которые организовывали вокруг себя нацию. «Старшая Эдда» была, несомненно, культурообразующей. Но с фольклором всегда большие сложности. Он существует тысячелетия в незаписанном виде, и только с какого-то определенного момента его можно считать литературой. С большими допущениями.
Есть книги, которые меняли сознание, меняли, быть может, ход человеческой истории. Во всяком случае, меняли сознание людей. Это Веды, Библия, Евангелие, из современных, вероятно, «Капитал» Маркса.
О Коране еще надо подумать. Священная книга для половины человечества. Правда, половина от этой половины неграмотна. Так что в исламском мире, мне кажется, работают скорее механизмы, индуцированные книгой: традиция, железная форма, шариат.
Не думаю, что есть художественная проза, которая обладает таким воздействием.
— В России и во многих странах постсоветского пространства люди по-прежнему читают много, но довольно бессистемно. Мне пришлось слышать от одной дамы: «Булгакова не люблю, предпочитаю Дарью Донцову». Иерархии больше нет, всё стало просто чтивом, используемым для того, чтобы скоротать время. С чем это связано и к чему приведет?
— Даму вашу знакомую, конечно, мне жаль. С другой стороны, она себя отлично чувствует и не подозревает, как много прекрасного и интересного проходит мимо нее. Иерархия, конечно, существует. Но выстраивают ее люди, она к нам не с неба спускается. По рейтингам книг можно дать социальный и культурный портрет общества. Нет ничего удивительного в том, что есть читатели, которые предпочитают Донцову Булгакову или Шекспиру Пикуля. С этим придется смириться. Но у каждого из нас есть неотъемлемое право личного выбора. Напечатано всё. Вспомним советские времена, когда под запретом было множество книг религиозных, философских, да и художественной прозы… Но и тогда находились охотники до опасного чтения.
— Кажется, что Вы совершенно не знаете страха. Страха быть непонятой, страха нарушить границы и приличия. Вы свободно пишете о физической стороне любви, хотя русская литературная традиция предпочитала обходить эту тему стороной. Выбираете в качестве главной темы романа «Казус Кукоцкого» проблему абортов в СССР, в «Даниэле Штайне» исследуете одно из самых больных мест нашей цивилизации — иудео-христианский спор. Спор настолько острый и непримиримый, что 99 процентов людей предпочтут в него не встревать. Откуда у Вас такая смелость?