Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Угрызения совести суть не что иное, как предвидение физических страданий, которым подвергает нас преступление. Следовательно, угрызения совести в нас суть результат физической чувствительности. Я дрожу при виде огня, колес, бичей, которые зажигает, сгибает и сплетает воображение живописца или поэта, изображающее Тартар. Если человек лишен страха, если он стоит выше законов, то он совершает без раскаяния бесчестный, но выгодный для него поступок, по крайней мере до тех пор, пока он еще не приобрел добродетельных привычек. Раз эти привычки усвоены, то им нельзя изменить, не испытывая неприятного тайного чувства и беспокойства, которое тоже называют угрызением совести. Опыт показывает, что всякий поступок, не влекущий для нас наказания по закону и не наказываемый бесчестием, совершается вообще всегда без угрызений совести[24].
Так Гельвеций устанавливал социальный характер морали, которая в разных обществах запрещает различное. Но он сразу же от социального всегда переходит к материальному: любое удовольствие материально, а значит, дружба – это не какое-то духовное сродство, а лишь чувствительность, позволяющая избегать такой формы страдания, как однообразие и скука.
Равным образом физической чувствительностью объясняются слезы, которые я проливаю над урной друга. Смерть отняла его у меня; я оплакиваю в нем человека, беседа с которым избавляла бы меня от скуки – этого душевного недомогания, являющегося в действительности физическим страданием; я оплакиваю того, кто рискнул бы своей жизнью и состоянием, чтобы спасти меня от смерти и от страданий, и кто, занятый непрерывно мыслью о моем счастье, желал бесконечно продлить его при помощи всяческих удовольствий. Если погрузиться в глубины своей души и покопаться в них, то во всех этих чувствах можно заметить лишь дальнейшее развитие физического удовольствия или страдания. На что только не способно это страдание! С его помощью правитель обуздывает пороки и обезоруживает убийц[25].
Заметим, что Гельвеций сохраняет классическую античную этику дружбы как готовности к самопожертвованию ради счастья другого. Но он говорит, что подвиг ради друга, в том числе и предотвращение убийств и других преступлений, тоже коренится в свойствах материи. Материя как единственная настоящая реальность не хочет своего уничтожения, потому что только она существует, и человек как всецело материальное, но сознательное существо тоже не хочет своего уничтожения.
Для Гельвеция сознание и есть эгоизм, а эгоизм и есть сознание. Его теория сознания предельно проста. Но из нее следует и вольнодумие, и вольный образ жизни.
Есть два рода удовольствий, подобно тому как есть два рода страданий: одно – это физическое удовольствие, другое – удовольствие от предвидения. Если человек любит прекрасных рабынь и красивые картины, то, найдя сокровище, он приходит в восторг. Скажут, он, однако, не испытывает еще никакого физического удовольствия. Это верно. Но в этот момент он приобретает средства доставить себе предметы своих желаний. Одно это предвидение близкого удовольствия есть уже удовольствие. Если бы он не любил прекрасных рабынь и прекрасные картины, он был бы равнодушен к находке этих сокровищ.
Следовательно, удовольствие от предвидения всегда предполагает существование удовольствий, испытываемых чувствами. Надежда наслаждаться завтра своей любовницей делает меня сегодня счастливым. Предвидение или память превращает в реальное наслаждение приобретение всех средств, способных доставить мне удовольствие. Действительно, почему я испытываю приятное ощущение всякий раз, когда добиваюсь более высокой степени почета, уважения к себе, богатств и особенно власти? Потому, что я считаю власть самым надежным средством увеличить свое счастье[26].
Итак, ради удовольствия человек готов пойти на всё. Единственное, что его удерживает от этого, – социальная недопустимость причинения страданий другим людям. Поэтому человек среди равных ведет себя предельно прилично и учтиво – но легко превращается в тирана, добившись власти.
Гельвеций, конечно, критикует тиранию как вредящую сразу многим людям. Но человек остается у него всё равно маленьким тираном, хотя бы в пределах своего кабинета. Представить, чтобы он не тиранил собственное тело, поощряя свою чувствительность и всё более изысканные удовольствия, Гельвеций не может.
Глава 6
Де Сад,
или Несчастье либертинажа
Донасьен Альфонс Франсуа де Сад (1740–1814) – уже почти нарицательное имя. Его бренд – мрачные описания страстей и безжалостного насилия как лабиринта, в котором человек запутывается, но от этого еще больше пытается реализовать темную сторону своей природы.
Эти описания предвосхитили проблемы литературы ХХ века. Вот они: несводимость человека к характеру, наличие темной, непереработанной, животной стороны душевной жизни, утрата смысла совместного существования людей.
Кошмарный лабиринт страстей в ХХ веке стал символом экзистенциального кризиса, утраты смысла жизни. Но он одновременно напомнил о социальных кризисах, приведших к Первой мировой войне.
В XIX веке де Сада воспринимали скорее как литературный курьез, почти анекдот. В ХХ веке о нем стали говорить как о первом писателе, открывшем бездны насилия.
Х. Биберштейн. Воображаемый портрет маркиза де Сада. Ок. 1860
Прежде разговора о де Саде следует сказать об интеллектуальном движении, возникшем в XVI веке под названием либертинизм, или либертинаж. Это слово можно переводить как «вольнодумство», «вольность нравов» или «распущенность». Изначально слово «либертен» означало в Риме вольноотпущенника, бывшего раба, который, скопив средства, начинал жить в свое удовольствие, позволяя себе распутничать и хулиганить. Ведь всё равно представители старой аристократии бывших рабов презирали. Значит, либертену не надо было изображать приличного человека, а перед рабами раб, даже бывший, тем более не отчитывается. Можно вести себя как угодно, репутацию дальше ронять некуда.
Но среди европейских дворян слово «либертен» приобрело другой смысл. Если говорить просто, это сообщничество начальников и подчиненных в вольных делах, начиная с банального разврата. Раньше сеньоры не любили, когда их вассалы бросали тень на их репутацию, и наоборот – всё же рыцарское служение должно быть безупречным. Если старая аристократия и позволяла себе грубость или жестокость, то только такую, которая не запятнает общую честь. Расправы над частью аристократии по действительным или ложным обвинениям в ереси и распутстве составляют целые главы средневековой истории: не до либертенства тогда людям было – лишь бы никаких подозрений не возникло.
Но в