Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начинаешь думать, что в красоте нет объективности. И все же, когда я был с Лэ в метро или в кафе и чувствовал, да, чувствовал все эти взгляды, повороты голов, шепот, которые вызывала она, как же становилось ясно — ясно, как огонь, — что она есть!
Среди того, что отличало для меня Лэ от всех прочих, начиная с той ночи, когда я ее повстречал, я еще вернусь к этому событию, была не только красота. Красота, красота и только, вызывает восхищение, но не любовь. Любви нужна яркость. У нее была эта яркость, эта невероятная живость. С самого начала меня прельстила аура, блеск, изысканные обороты и в то же время игривая легкость ее остроумных ответов: когда она была в хорошем настроении — это был фейерверк, взбитые сливки, мимоза и фиалки — одновременно двор Версаля и взятие Бастилии!
Еще до ее прихода ко мне — на следующий день после моего возвращения в Париж, раньше, чем было предусмотрено, с двумя большими сумками, содержащими все ее земное имущество, — я побаивался жить вместе. Возможно, я преувеличивал — это было не так уж грустно, в подобной близости есть свое очарование. На самом деле проблема была не во мне и не в ней, а в том, что каждому было трудно принимать своих друзей, не напрягая другого. Я старался встречать ее друзей как можно более улыбчиво и раскованно; она, напротив, не делала никаких усилий: уходила, как только приходили мои гости, которым я тем не менее часто жаждал ее представить — уходила, иногда даже не прощаясь. Поэтому очень скоро я стал мечтать о переезде. Я с потрясающей ясностью представлял то, что нам было нужно: большой лофт с белыми стенами в американском стиле, эдакий ангар Ла Виллет и Пантена, в каких многие художники селились в восьмидесятых годах: с огромным холлом, с каждой стороны от которого было по нескольку изолированных (и звукоизолированных) комнат — это я уточняю из-за нее: она любила включать на всю громкость телевизор или стереосистему, — в которых и она, и я могли уединяться по своему усмотрению, в одиночестве и в компании. И постель, огромная постель любви — на нейтральной территории.
Мое рвение или скорее то небольшое количество энергии, которое оставляла мне каждый день эта трудная любовь, сподвигло меня лишь на покупку двух-трех номеров «Фигаро», рубрику недвижимости которых я, однако, тщательно разметил крестиками, и на посещение сырого и облупившегося сарая, где свободно гулял ветер, в переулке Малакофф. Впрочем, через три месяца проблема отпала: Летиция исчезла.
— Я как кошка, — сказала она мне как-то раз. — Когда все хорошо, я ухожу. Возвращаюсь, когда мне плохо, когда я хочу есть или спать.
Это было сказано в минуту большой нежности и взаимного доверия, в постели или в ресторане, в один из тех моментов, когда в словах любовников достаточно игры и улыбки, чтобы они не принимали их всерьез, хотя на самом деле это, возможно, единственный момент, когда они говорят правду. Позднее, в отчаянии покинутости, задним числом мне почудился цинизм в этих словах. Она просто знала себя, она знала, что это случится рано или поздно, она мягко предупреждала меня об этом, так, что я и сам этого не подозревал.
Впрочем, она по-своему подготовила меня к этому, в последнее время все чаще опаздывая и не являясь на встречи; ее опоздания достигали сорока пяти минут (сами понимаете, насколько это приятно в ресторане!), исчезая на ночь или две. Поэтому, когда в воскресенье — после того, как в субботу она сказала мне «до завтра!» — я проснулся один, я не был слишком обижен. Это воскресенье, однако, было мрачным и нескончаемым. Три дня спустя, начав беспокоиться, я позвонил ее матери: «Она только что вышла», — ответила мне мать. Так я одновременно понял, что она ушла от меня и что она снова живет в своей семье — а значит, по крайней мере, не у другого: второе компенсировало, сглаживало первое. Впрочем, оттого, что я знал (или думал, что знаю), где она живет, в зоне досягаемости телефонного звонка (на случай, если потребность поговорить с ней станет слишком настоятельной), это расставание делалось весьма относительным: не уход, а скорее отдаление. И хотя я повторял про себя, что все кончено, как повторяют официальный доклад, чтобы попытаться проникнуться им, мое подсознательное или скорее, не будем играть словами, мое сознательное Я, просто на более глубоком уровне, не было обмануто, оно даже насторожилось, убежденное в противном. Итак, я был грустен, не более; я был вяло грустен и почти не страдал: я то чувствовал себя способным весьма серьезно собраться потребовать у нее назад ключи от квартиры, то во мне брала верх некая оскорбленная гордость — и тогда не могло быть и речи о том, чтобы требовать у нее чего-либо: я намеревался одним своим молчанием дать ей понять, что вполне могу обойтись без нее, даже намекнуть — этим же аффектированным безразличием — на то, что я едва заметил ее отсутствие. Короче, начался сеанс армрестлинга, и главное было — не сдаваться. Иногда я даже с наслаждением перебирал в уме все, что я выигрывал от этого разрыва: отдых не только в моральном, но и в физическом, просто физическом смысле этого слова, возможность прийти в себя (как говорят, после обморока, но также с наслаждением вернуться к жизни наедине с собой) и главное, испарится ревность — туда ей и дорога. Ведь ревность (думал я тогда) не неизбежна, она имеет над нами власть и строит свои козни, только если мы каким-то образом предварительно согласились взять на себя за некое существо перед некоей воображаемой высшей инстанцией почти юридическую ответственность, и следовательно, согласиться на обязанность присматривать за ним. Когда эта угнетающая ответственность вдруг снимается с нас (а я наивно полагал, что это возможно), подозрительная напряженность полицейского надзора должна исчезнуть, словно по волшебству, как в сказках с первыми лучами солнца исчезают вампиры и щупальца ночи.
Итак, я находился на стадии спокойных решений («выкинуть ее из своей души»), в умиротворяющей монотонности анализов и медитаций (конец любви как подготовка к смерти), эмоциональных метаний, которые составляют самую суть затухающей страсти (а ведь моя страсть доросла пока лишь до детского лепета). Излишняя суровость чередовалась с излишней мягкостью. Ведь разлука вначале стирает обезоруживающие черты возлюбленной, все эти трогательные, хотя иногда и объективно невыносимые детали, которые составляют ее очарование и которые в ее присутствии не давали нам взбунтоваться. Освобожденные от этого сдерживавшего давления, наши обиды вырываются на свободу. Потом они иссякают: становится слишком ясно, что они уже беспредметны — они как солдаты, готовящиеся в казарме к бою, в который им никогда не суждено вступить. Тогда недостатки возлюбленной тускнеют, и из чертовки она вновь превращается в святую.
Но все это — решения, анализы, душевные треволнения — было как бы исподтишка, неотвязно, исподволь. Иногда о нашей разлуке и моей грусти напоминали мне другие. Действительно, из-за неловкостей других, которые, будучи не в курсе, продолжают связывать нас в речи и планах, приглашать нас вместе, смотреть на нас как на части неизменного целого, — разбитая любовь, разорванная дружба долго влачат посмертную жизнь, как, по легенде, растут волосы и ногти трупов.
Одно событие положило конец этим утешительным чувствам. Это произошло однажды вечером, когда, почти не думая о ней, я зашел выпить по стаканчику с Доннаром на террасу «Кафе Мэрии», что на площади Сен-Сюльпис. Уже давно пробило полночь. И вдруг, как сейчас вижу, словно удар молнии: она — она проходит мимо, сияющая, не видя меня, не видя никого вокруг, кроме своего спутника. На ней было очень элегантное светлое платье, которого я у нее никогда не видел, и широкое колье из мелких голубых бусинок — я надолго запомнил этот неяркий блеск цвета индиго на ее груди. У нее была новая прическа — короткие приглаженные волосы. Мужчина был по крайней мере в два раза старше ее, он был старше и меня, седеющий, на исходе четвертого десятка. Они обошли освещенный фонтан, совсем рядом с бортиком, рябь воды на мгновение отразилась на них; она опустила ладонь в воду, обрызгала его или просто сделала вид, что хочет обрызгать; они смеялись. Именно в этот момент я вдруг попросил Доннара извинить меня и встал. Я хотел догнать ее, сам не зная для чего, может быть, просто показаться ей и посмотреть на нее молча, или сухим тоном потребовать мои ключи, или разразиться криками, оскорбить другого и напугать его, или осыпать ее мольбами. Тогда этой столь нежной летней ночью на желтом, дрожащем фоне каскадов Сен-Сюльпис состоялся бы ремейк главной сцены «Свидания», прекрасного фильма Тешине, который меня так поразил, в котором актер Вадек Станцак кричал от любви, рыдая под дождем у этого фонтана (одна из самых многоводных сцен в кино, надо признать). Но пока я протискивался между стульями и людьми, толпящимися рядом с кафе, пока перешел улицу по которой даже в этот поздний час проезжали во множестве машины, пока пересек саму площадь — напрасно я обежал как безумный два-три раза вокруг фонтана и его львов, расталкивая влюбленных, даже чуть не столкнув в фонтан молодую туристку, которая шагала по бортику босиком, — я больше не увидел их, они и впрямь исчезли.