Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда главным интересом была, конечно, литература. И первую книжку мы собрали из статей о литературе, хотели ее назвать “Русское барокко”, но строгий издатель Игорь Ефимов сказал, что это совершенно непродажное название для американских университетов. Нужно назвать просто и ясно – “Современная русская проза”. Очень скучно.
И. Т. Но чтобы подготовить книгу, ее нужно обсуждать, составлять из каких-то частей. Это был уже 82-й год. Какая совместная работа этому предшествовала?
П. В. Предшествовали публикации в американской и другой эмигрантской периодике. Я думаю, мы печатались во всех журналах, которые только можно себе представить: “Континент”, “Время и мы”, “Эхо”, “Синтаксис”, “Грани” периода Георгия Владимова. В газетах.
И. Т. Вы жили с публикаций?
П. В. Нет, никогда. Мы жили со службы в “Новом русском слове”, а в 80-м году, когда открылся “Новый американец”, перешли туда. Зарплата смехотворная, гроши. В какой-то период редакция сама себе объявила мораторий: финансовое положение в “Новом американце” было так ужасно, что каждый назвал свой прожиточный минимум. Помню, Довлатов вообще ничего не получал, потому что зарплата была у его жены Лены, работавшей у нас наборщицей. То есть одна зарплата на семью – и хватит. А я жил тогда один и потому получал больше всех. Больше всех – это аж двести долларов в неделю, для Нью-Йорка ничтожные деньги. Только чтобы платить за квартиру, за телефон и кое-как кормиться.
И. Т. Остальное – приработок публикациями?
П. В. Да нет, конечно. Считалось, что хорошие деньги платит “Континент” – двадцать долларов страница, если мне память не изменяет. Но “Континент” выходил четыре раза в год. Остальные либо вовсе не платили, либо копейки. Жизнь была бедная, но веселая. Компания хорошая. Книжки читали, о книжках говорили, книжки писали.
Важная это вещь – соотношение книг и жизни, книжной и жизненной реальности. Я очень долго, лет до тридцати пяти, считал, что ничего увлекательнее книг нет. А сейчас, просто не задумываясь, предпочту любой книжной реальности любую жизненную мимолетность, самую на вид незначительную. Сейчас мне совершенно неинтересно писать о книгах, самому удивительно. Неинтересно читать о книгах и даже думать о книгах.
И. Т. Это само произошло?
П. В. Само. Все само. Органически. Поток жизни…
И. Т. Когда, в какой момент?
П. В. Нет, момента не было. Это началось ближе к сорока. Всякие умствования по поводу книжных реальностей мне стали казаться нелепым, ненужным, пустяковым занятием. Чистым упражнением для ума. Вдруг к сорока годам я ощутил то, что у меня было в молодости, – невероятную жажду реальной жизни. О ней мне интересно думать, ее мне интересно описывать. Хибара какая-нибудь или фонтан. Насколько увлекательно смотреть на него и на тех, кто вокруг этого фонтана бегает.
Я и читаю теперь куда меньше. По крайней мере, fiction – очень редко. Кроме всего прочего, отдаю себе отчет в том, что мне впервые уже никогда не прочесть ни “Трех мушкетеров”, ни “Швейка”, ни “Мертвые души”, ни “Котлован”, ни “Улисса”. Перечитывать их – перечитываю.
Как и в путешествиях: возвращаться в знакомые места не менее интересно, чем узнавать новые. Раньше, безусловно, хотелось новизны. Думаю, что скоро возвращения выйдут вперед. Я и сейчас возвращаюсь: Венеция, Тоскана, Голландия, Испания, Норвегия – вот любимые места. А с книжками: еще non-fiction куда ни шло, а уж литература вымысла, так называемая художественная, ну ее. То есть я и сейчас могу написать что-либо по поводу книжки, но только в том случае, если она меня заденет – не литературно, а по-человечески.
И. Т. Кто для вас в Нью-Йорке и вообще в эмиграции незабываемые фигуры, произведшие наибольшее впечатление, которых вы вспоминаете и внутренне улыбаетесь?
П. В. Ну проще пареной репы – Бродский да Довлатов.
И. Т. Что такое был Довлатов? Был ли он то, что о нем сказано коллективно?
П. В. Нет, конечно. Тут стремительное сотворение мифа.
И. Т. В каком направлении его увел миф?
П. В. В направлении невиданной душевной красоты и благородства.
И. Т. Но ведь то обаяние, которое исходит от его страниц, оно не случайно. Его нельзя придумать.
П. В. Тут интересная штука. Что называется, правильный вопрос. Вот говорят: “Стиль – это человек”. Неверно. Стиль и человек – разные вещи. Все хорошее в Довлатове было – стиль. А все плохое – человек. И обаяние довлатовских страниц – это обаяние стиля. Конечно, их не разорвать, но это реверс и аверс. Монета того же достоинства, но стороны все-таки разные.
Довлатов был стилистическим, а не личностным явлением. Не Бродский. В моих отношениях с Довлатовым старший был я. При том что я на восемь лет моложе, не говоря уж про его известность. Но это он меня спрашивал, как поступать и что делать, не наоборот. Так было все двенадцать лет нашего общения. Для меня это говорит о многом, особенно если есть поправка на Бродского.
И. Т. Вы упоминали в ваших воспоминаниях о Довлатове, что был период дружбы, период вражды, снова примирение. Что такое период дружбы, можно себе представить. Что же такое период вражды?
П. В. Сергей обиделся на Сашу и меня, когда ему пришлось уйти из “Нового американца”. Он явно ждал, что мы уйдем вместе с ним.
И. Т. Да, говорят: “Вайль и Генис предали Довлатова”.
П. В. Это не “говорят”, это говорил Довлатов. Он создавал общественное мнение очень умело. Он человек был большого таланта, в том числе в этом – в интриге, во вражде. В дружбе, кстати, тоже. Я не хочу вдаваться в детали, это никому сейчас не интересно, даже мне. Но заверяю самым честным словом и уверен, что Саша подтвердит: Довлатов ушел тогда не очень красиво. Так что нельзя было ждать от нас, что мы за ним последуем.
И. Т. Он ушел, вспылив на что-то?
П. В. Да, в раздражении, причем кругом виноватый, он подвел газету довольно серьезно. Но он, как человек темпераментный, так не считал и ждал дружеской акции, что с нашей стороны было бы и глупо, и неблагородно. Но Сергей обиделся, и обида долго длилась. А шаг к примирению сделали мы, когда уже издавали журнал “Семь дней”. Узнали, что Довлатов написал рассказ, я позвонил ему и сказал: “Давай мы твой рассказ напечатаем”. И хотя мы не разговаривали уж не помню сколько (у меня память плохая на плохие отношения), он радостно, очень радостно сказал: “Ну конечно, да”, – и все возобновилось.
Хочу быть правильно понятым. То, что я говорю о Довлатове, ничуть не умаляет такой памятной прелести отношений с ним. Это всегда был праздник. Радости разговоров с ним ничего не мешало. Что бы я ни знал о Довлатове, а я о нем знал много, может, больше, чем кто бы то ни было. Он со мной охотно делился, зная, что я не пущу этого дальше, ни жене не расскажу, никому. Он не раз в этом убеждался.