Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и это удивление, что земля эта отчасти искусственна, как и то, что она не моя, как и то, что она запретна, не объясняло еще этого ее особого бесплотного состояния – была и еще, последняя наконец и впрямь причина: эта земля не была землею вообще. Принципиальный картограф мог бы не наносить ее на карту или должен был подыскать новый род условного обозначения – не земли и не воды – род пунктира. Она не удовлетворяла признакам, которыми мы определяем сушу, во всяком случае, основному признаку, то есть с точки зрения науки, верящей признакам, а не глазам, землею и не была. Коса – с такой, буквальной точки зрения – была морем, а не землею. Это было дно, гипертрофированная отмель, высунувшаяся из воды. Строгий ученый сказал бы, что она не более земля, чем спина кита, вынырнувшего из воды, с тем чтобы через время нырнуть опять. Он бы снисходительно усмехнулся: обычная ошибка – путать человеческое время с геологическим. С геологической точки зрения Коса временно высунулась над поверхностью Мирового океана, на время, столь короткое, что и действительно более сравнимое с существованием как суши спины кита, чем с какою бы то ни было, даже самою мимолетной, геологической эпохой. Она и впрямь мимолетное образование, эта Коса, – ее перегоняет ветер, она несется в сторону материка со сказочною скоростью: десятки сантиметров в год. Человек пытается остановить это геологическое мгновение: оно прекрасно. Он насаждает леса, проектирует некую чудовищную дамбу, ограждающую Косу от моря. Но когда он его наконец остановит, мгновение, это будет уже не Коса, это будет – дамба.
Это уже годилось в объяснение, превращая удивительное в убедительное: здесь не было ничего от материка. То, что это не область внушения – особое состояние земной поверхности на Косе, – доказывается не только обратной последовательностью, необъявленностью причин и первозданностью удивления, но и следующим, последним настигшим меня фактом: в духовную чистоту Косы был вкраплен материковый прыщ – Коса в своем беге настигла островок, но еще не обогнала его; на этом слившемся с Косою отрезочке материка вы ощутите разницу: здесь иные токи пронизывают землю, здесь более плоское, более плотское и злостное всё, даже небо; здесь поселились рыбаки, корявые люди, бегают низкорослые, корявые их собаки (будто особая порода под постоянным воздействием ветра…). Здесь другой воздух, другие дожди – здесь земля. И местные жители будто и впрямь живут как на острове, не считая Косу за сушу, с каким-то чуть ли не пренебрежительным прищуром, если не испугом, смотрят они со своих огородов на нее, как вдаль, как в море. Чужое – это не свое.
По имеющимся у нас сведениям, человек не способен вообразить себе то, чего он так или иначе не видел. Образные представления человека об аде гораздо более развиты, дифференцированны и детальны, чем о рае. К тому же ад, так сказать, хорошо заселен нами и нашими знакомыми. Ад нам как бы понятен.
Достаточно изобразить в тесной близости (скажем, на одном холсте) и одновременности встреченное нами в повседневном опыте, и ужасное соседство кастрюли, розы и слизня в раковине (прелестный дворик хозяйки в Крыму, где я пишу вот эту страницу…) исполнится адского смысла. (И птицы еще не улетели из этого повествования… у Босха мы обязательно встретим и птицу и рыбу, причем взгляду птицы, что самое ужасное, он всегда придаст не устрашающее, а такое любопытно-добродушное выражение…) Ад Босха состоит чуть ли не прежде всего из полного перечня предметов быта и орудий ремесел его времени. Судя по подлинности изображения, они воспроизведены в точности. По всем правилам и со всеми приспособлениями строительной техники строится нечистыми их башня. Грешники подогреваются в кастрюлях и на сковородках, которыми, по-видимому, пользовалась любая домашняя хозяйка. Просто этих обыденных предметов и орудий много, они все сразу, за один взгляд. В аду Босха пугает именно сходство с жизнью… Ад обетованный…
Рай мы представляем себе бедно и непривлекательно, до сосущего ощущения скуки во рту: кущи… Побывав на Косе и не встретив в своей жизни ничего ей подобного, я могу себе представить рай будто бы с большей достоверностью: этот мир тоже неотличим от нашего, в нем не придумано невиданного нами, зато многое из виданного устранено. Этот мир безгрешен и свободен, он бесстрастен, в нем нет боли и нет надежды: он лишен нашего отношения к нему: он есть, но он без нас, он как бы и без себя. Оттого и существование здесь так удивительно не отягощено, что нас в нем нет, а когда мы в нем, то это уже – как бы и не мы.
Не знаю, почему в этом раю так легка мысль о смерти… Может быть, потому, что ведь и сам рай – после смерти, потому, что смерть – уже была…
С этого дня и каждый день… я выходил из-за своей непишущей машинки и сразу, за порогом, оказывался там, где писать нечего и незачем, потому что достаточно видеть, видеть и благодарить судьбу за то, что даны глаза и дано глазам. Я делал несколько шагов по песку в сторону моря и, за следующим барханчиком с растрепанной причесочкой осоки, знал, что увижу море. Это каждый раз оправдывавшееся ожидание никак не утрачивало своей остроты, я огибал полбарханчика, в ложбинке, последним, самым сильным порывом, будто не пускал ветер, – и вдруг стоял на берегу и опять понимал, что и там, в будке, где машинка, и пока я шел, все время шумело море, что этот шум и выманил меня посмотреть, что шумит: оно и шумело. Я вдыхал подчеркнутой грудью и неизбежно смотрел вдаль.
«Вот так бы всегда и смотрел…» – эта банальная фраза достаточно точно передает смысл моего занятия: за ней следует вздох, и я уже не смотрю на море. Меня занимает вопрос: чем ограничено наслаждение, если на его пути нет препятствий? Мне некуда было торопиться, и не было человека, который бы меня поторопил. Не полчаса и не пять минут, думаю, что и не минуту, а так с полминуты, причем последние секунды натужные и искусственные, прищуривался я вдаль, а там – произнес этот мысленный вздох – и все было кончено.
Я спросил доктора, что он по этому поводу думает, когда мы повернули назад…
– Простите, что я в сторону… Но вот мы шли и шли с вами по берегу, вполне поглощенные беседой, которою и сейчас поглощены, а я вот последние минут пять нет-нет и думал: когда мы повернем назад? Мы не голодны, и не устали, и, судя по всему, никуда не торопимся, и не скучаем; берег на всем протяжении практически одинаковый, местность не переменится до завтрашнего дня… Однако, думал я, мы – повернем. Что было и что кончилось, что мы повернули назад? Какая константа срабатывает в нас, определяя степень насыщения и протяженность каждого действия? Допустим, нас ничего не связывает и не обязывает – мы не можем на симпатичную необязательность беседы отвести всю жизнь… Но представьте, что вы влюблены, идете с любимой – ведь тоже повернете назад. Ждать под часами вы будете полчаса, час, у подъезда – всю ночь, но не до Нового года. Вы расстаетесь с рассветом: девушке пора домой, мама и все такое… но ведь и час назад была та же мама и уже много часов пора было расстаться, однако почему-то именно в эту минуту становится окончательно пора. Соловей или жаворонок? После какого по счету уговаривания Ромео наконец уходит? Почему не раньше и не позже? Почему я не думал о времени, пока мы шли, и сейчас не думаю, а мы идем уже назад? Какая мысль заставила нас повернуть?