Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Maman машет рукой. Подзывает меня. Я оглядываюсь. Ф. сидит у окна. Снова золотой отсвет, или мне кажется, снова золотом прядь за прядью. Она не касается рукой. Не видит и не слышит. Они стоят втроем: Maman, кружевная, Б.Г. Конечно, плакала. Глаза красные. Мнет рваный платок. Никакая не кружевная. Все кружева порвала зубами. Я вижу обрывки. Maman обнимает меня, подталкивает едва заметно.
Ее английский очень быстрый, теперь она волнуется и почти глотает слова. Я понимаю, я привыкла понимать, когда быстро. Говорит, что полна восхищения, ничего подобного не ожидала, не ожидала, что в СССР такое возможно, пропаганда есть пропаганда, всегда врут. «С этой музыкой, как вам пришло в голову? Это соединить, как будто одно написано для другого». Она взмахивает маленькой коробочкой. «Я записала на пленку, теперь я всегда буду слушать, я хочу, чтобы они услышали все». – «Это не я», – как будто надо вырваться, она говорила про соединение музыки, обязательно вырваться. Я озираюсь, ищу Ф. Ее нет. Угол пуст.
Делегации стали являться чаще. Не проходило и недели, как Б.Г. вежливо стучался на урок и кивал нам троим от двери, оповещал о появлении очередной. Наша троица подымалась с мест, и учительница, вынужденно прервав урок, наблюдала, как мы, торопливо запихав учебники, уходили за Б.Г. Перед вестью о делегации меркло все. Нас могли снять даже с контрольной. Комплименты и подарки, выпадавшие на нашу долю, стали делом привычным и больше не ввергали в радостный трепет. Подарками мы делились с одноклассниками – Федя с «верхними», я – со своими. Наших возвращений ожидали, не вполне бескорыстно прощая наши прогульные привилегии.
По окончании концерта Ф. делала нам короткие и жесткие замечания. Быстро проговаривала строки, на которых каждый из нас недотянул. Ее замечания были ложкой дегтя в бочке нашей славы, однако это был особенный деготь, за ложку которого мы отдавали всю бочку. Вкус этого дегтя был сладостным вкусом наших репетиций. Иногда она уходила молча, не сказав нам ни слова. Это означало, что все нормально, мы исполнили как полагается и не о чем говорить. Иногда после очередного концерта лицо Ф. становилось особенно замкнутым, и она вызывала кого-то из нас, чтобы, поработав часа два, вернуть на прежний уровень, с которого мы сползли. «Это никого не касается, ни гостей, ни Maman, никого. Вы обязаны выдавать уровень – он должен быть неизменен». Бывало так, что после особенно бурных аплодисментов и богатого урожая комплиментов и подарков Ф. не оставляла камня на камне, с каким-то особенным удовольствием передразнивая наши жесты и интонации. Бывало и наоборот. Иностранцы уходили, вежливо и холодно благодаря, но Ф. вдруг признавалась, что сегодня она сама заслушалась, особенно вот эта фраза, и лицо ее сияло восхищенным удивлением. Она никогда не спрашивала о том, какие комплименты мы получили, и уж тем более никогда не заговаривала о подарках. Два раза я заговорила с нею сама. Первый раз после того, самого первого выступления. Я нашла ее в кабинете и, набравшись смелости, рассказала о кружевной. Она сказала, что видела, как та плакала. Потом я сказала, что кружевная говорила о сочетании музыки и сонетов, сказала, что это чудо, что она не ожидала увидеть такое в СССР. Ф. слушала совершенно бесстрастно, словно это никак ее не касалось. И только тогда, когда я произнесла – в СССР, ее лицо вдруг стало таким же страшным, как в тот раз, когда я шла по проходу. Узкие крылья носа стали длинными, скулы заострились мгновенно, и так же мгновенно опустела полупрезрительная улыбка, с которой она выслушивала комплименты кружевной. «СССР. Indeed[9]. Крошка Цахес». СССР – Крошка Цахес. Я не поняла, но не посмела переспросить. Был еще один раз, когда я сама подошла к ней после выступления и сказала, что мне подарили губную помаду, а поскольку я, конечно… и протянула ей. Она взяла и кивнула благодарно.
Может быть, она никогда не задавала нам вопросов потому, что все, что могла спросить, уже спросила у наших предшественников из Первой английской школы, в которой работала больше десяти лет, с конца пятидесятых, до того, как перешла в нашу. Она любила рассказывать о том – первом – времени, но эти ее воспоминания были мало похожи на прямые примеры к случаю, а больше походили на мысленные возвращения в какой-то недоступный нам золотой век. Призрак легенды о Первой английской витал над нами все доставшиеся нам семидесятые годы. В сравнении с тем веком наш был железным. В сравнении с ее прежними гостями наши районо́вские и райкомовские гости, методисты и случайные иностранцы были дворниками. Это – ее словцо, которым в разговорах с нами она награждала их всех без разбора. Впрочем, при случае могла наградить и любого из нас, если было за что.
В Первой английской школе – самой блатной по тем временам – учились дети некоторых товстоноговских актеров. В частности, кто-то из детей Смоктуновского, который как раз тогда снялся у Козинцева в Гамлете. Этот фильм был встречен плохо. Интеллигенция предпочитала сдобренные политическим мускусом ароматы Таганки. Для Ф. же растянутый свитер Владимира Высоцкого, его хриплый «современный» голос, выкрикивавший «быть или не быть», были оскорбительны. В этих криках она слышала диктат настоящего времени, которые (и диктат, и настоящее время) неизменно презирала. Ее манило что-то, остававшееся от времени прошедшего: след, который она могла опознать мгновенно. Точнее сказать, это был след не любого, а подлинного – то есть неизбывного – прошлого. Однажды, перед самым его отъездом в Москву, она столкнулась со Смоктуновским лицом к лицу. Она шла по школе, он – ей навстречу. Почти столкнулись в дверях. Он вежливо отступил, пропуская. Она вознамерилась пройти, но, посмотрев в его глаза, увидела в них то, что (так она объясняла нам через много лет) навсегда осталось в них от его, единственно подлинного Гамлета. Это, оставшееся навсегда, заставило ее отступить на шаг и пропустить его вперед. Жест, который в исполнении любого другого был бы не чем иным, как простым проявлением любви к прекрасному актеру.
С ее уходом великолепная Первая английская превратилась в самую заштатную школу, о которой в наши времена никто в городе и не слыхивал; ее любимые ученики-актеры, как она выражалась, постарели. В это слово она вкладывала куда более страшный смысл, чем физическое следствие движения времени. Время от времени она тревожила наши души рассказами о своих прежних учениках, которые в нагрузку к своему возрасту приобрели загадочную для нас способность делиться с Ф. подробностями своих, как правило, не вполне удавшихся семейных жизней. С каким царственным отвращением она цитировала нынешние – дворницкие – фразы своих прежних девочек. Цитировала и слушала наш смех. Однако никогда не скрывала от нас того, что с нами будет то же самое, абсолютно то же самое, вы не заметите, как это с вами случится. Мы, конечно, и верили, как привыкли ей верить во всем, и не верили, потому что прежние ученики, наши предшественники, казались нам обыкновенными дураками, которым не хватило ума. «Английская школа – это то место, где нахожусь я». Она уже почти не вставала, по крайней мере, больше не могла выходить из дома. Я абсолютно точно воспроизвожу ее слова, однако, написанные на бумаге, они выглядят чуть-чуть искаженными, поскольку здесь отсутствует ее интонация. Ее подлинная интонация превратила эти слова в подобие других: «Английская школа – это я». Она произнесла эти слова много позже, через два десятка лет после окончания нашего с нею рабочего времени. И эта ее формула, которая стороннему наблюдателю могла бы показаться самоуверенной, оказалась абсолютно точной, причем эта точность вышла далеко за рамки буквального смысла.