Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она просто устала жить.
И в ноябре, в конце школьных каникул, она умерла.
Она умерла в морозный день. Земля была как камень.
Я не плакал.
Она лежала в простом сером саване, легкая, как и прежде. Этот саван был старше меня лет на десять. Прабабушка его купила и свернула тогда, когда ее глаза еще видели. Мать спокойно прогладила эти старые складки.
Иногда мне казалось, что прабабушка спит. Что дрогнули веки.
Я вскрикивал и бросался к ней.
Я не плакал.
Я просто гладил ее руки, которые подруги-старухи сложили на груди.
Я слушал пение старух.
Они были как девушки. Как расслабленные после слез девушки. Они даже помолодели от слез.
Не помню, что делали родители, бабушка, дед и прочие родственники.
Помню много народа и двери, которые никогда не закрывались.
Грязь, растаявшая на полу.
В конце концов осталась только одна самая молодая старуха. Она пела всю ночь.
Я проснулся от тишины и вышел в комнату, где стоял гроб.
Старуха спала, склонив голову на толстую старинную книгу. Догорала свеча.
В комнате пахло слезами и воском.
Я оделся, стараясь не шуметь, и отбросил занавеску с зеркала.
Потом достал ящик с дедовскими трофеями и начал надевать серебро.
Мне стало вдруг все равно.
Пусть меня увидят. Пусть войдут и увидят.
Я стоял перед зеркалом и последний раз смотрел на серебро.
Я знал, что это начало совершенно другой жизни.
Потом я снял все серебро и подошел к прабабушке. Приподняв ее легкие твердые ноги, я глубоко-глубоко спрятал туда серебро.
Только она и я знали этот тайник. Золото и медали я оставил в коробке.
Мне было все равно, что скажет дед.
Если прабабушки больше не будет, зачем мне серебро, думал я. Теперь мне никто не нужен. Теперь я был совсем один.
И потом, когда ее посыпали землей и дед напившись орал и рыдал.
И когда земля посыпалась гуще и гуще и заполнила яму.
Я не плакал.
Я стал как камень. Не было никаких чувств.
Все пошли к нам на поминки. Меня просто оставили. Были еще какие-то дети, я их не помню.
Когда у взрослых горе, они убирают, жалеют детей. Так спасенная из пожара кошка примиряет погорельцев с
жизнью.
Я бродил по комнатам, брал в руки книжку, бросал, ел что-то, пил ледяную воду.
Смотрел в окно. А потом, одевшись, вышел во двор.
Ноги сами вели меня.
В рождающихся сумерках я поднимался на гору, на которую мы поднимались с прабабушкой.
Я шел ни быстро ни медленно.
И остановился на самой вершине. На самой лысине горы. Внизу загорался огнями поселок. Река лежала тихая, уже зимняя.
Я постоял так, глядя на поселок и реку, а потом неожиданно лег на землю.
Руками в темноте я разгребал мерзлые комья глины и камешки.
Получилась небольшая ямка. Я лег в нее и стал насыпать на себя землю.
Горстями я сыпал камешки и глину на ноги. На грудь. На шею.
А потом я, зажмурившись, стал сыпать землю на лицо.
Я сыпал горсть за горстью.
Я лежал будто внутри горы. Звезд не было.
Мне было очень грустно. Очень грустно без слез.
Это была скорбь.
Но где-то внутри этой скорби я чувствовал свободу.
Свободу человека, у которого теперь никого нет.
Домой вернулся другой человек.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Потом начались дожди.
В город я почему-то не ехал, хотя каникулы кончились.
Родители уезжали и приезжали тихие. Смерть водворяет молчание, которое кажется покоем.
Утром, просыпаясь на печке, я лежал, глядя в трещины потолка, и слушал радио.
Трещины в потолке моего одиночества. Это рушилась моя скорлупа.
За окном был дождь. Не успевало рассветать, как снова темнело.
Только в те дни я узнал настоящую деревню. Настоящую затерянность.
Когда осень, дожди, сапоги и тоска.
А потом сразу валенки и тишина.
Я лежал так на остывающей печке. Потом надевал огромные отцовские сапоги, прабабушкину фуфайку и выходил помочиться во двор.
Побродив по двору, под моросящей водой, я возвращался и зажигал свет.
Не сняв ни сапог, ни фуфайки, я садился у окна.
Я даже не мог мастурбировать.
Сидя у окна, я слушал радио.
Спектакли, песни... Речи... детские передачи, когда взрослые лгут, подражая детям... Позывные далеких городов... Звуки, от которых у меня до сих пор сжимается сердце. Новости... Снова спектакли... Арии опер... марши... Весь мир был так далек от меня...
Я так и засыпал. В сапогах, в фуфайке, положив голову на руки.
Так шли дни.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
И таким я приехал в город.
Мы ехали на машине в предрассветной сонной темноте. В теплой кабине пахло бензином. И в этом запахе было обещание.
В городе, еще спящем, только что выпал снег. Было тихо. Снег пах волшебно. Это был запах утраты и счастья одновременно. Я чуть не разрыдался от всего этого.
В машину залез я еще осенью, а выпрыгивал уже в зиму.
И в первую ночь, вернее, вечером я увидел свою мечту.
В тот вечер я понял, кем хочу стать.
Черно-белый старый фильм "Король Лир".
Я смотрел не отрываясь.
Даже не стал ужинать. Я смотрел на шута. На это порывистое существо.
Его лысая голова заворожила меня. Его тряпье, его голос, руки. Странные слова, которые он говорил. Глаза шута. Мне даже показалось, что он слепой. Как прабабушка.
И в тот момент я понял, что это - актер.
Это был актер, который изображал Шута! Я не хочу быть актером, подумал я. Я хочу стать настоящим Шутом!
Это было так явственно, что всю ночь я кривил лицо. Не дрочил как обычно ночами.
При этом я чувствовал, что делаю что-то еще более запретное. Я не понимал, что происходит со мной.