Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окно огромное.
И тройка светильников на тонких шнурах. Шкаф тоже белый, но изготовленный явно на заказ. Стойка с крючками. Несколько полотен, верно, Мишка счел их неподходящими для выставки.
Стас развернул первое.
Натюрморт: два яблока и вяленая вобла.
На втором – набережная, но серая, размытая, точно смотришь сквозь пелену дождя.
На третьем – женщина в желтом платье, и это платье, слишком яркое какое-то, приковывает внимание, а вот лицо свое женщина прячет, отворачивается, наклоняет шляпку с неправдоподобно огромными полями.
– Недавняя, наверно, – Людочка разглядывает картину. – Я ее не видела… набережную он в прошлом году написал. Весь день просидел. Осень. Дожди… потом неделю ходил простывший. А это – заказывали ему в бар один, но потом заказчики пошли на попятную… дорого, мол… аванс, правда, забирать не стали.
Альбом для набросков…
…у моего демона семь ликов.
И четвертый из них – отчаяние.
Демон, черно-белый, рисованный углем, был страшен.
И притягателен.
Уродлив.
Красив.
Стас переворачивал страницу за страницей. Лицо, изображенное когда тщательно, а когда, напротив, с удивительной небрежностью, всего-то парой линий, менялось. Иногда оно становилось вовсе женским, почти узнаваемым, а порой – нарочито мужским, с гротескными, обостренными чертами.
– Этого я не видела, – Людочка подошла сзади, а Стас и не услышал, как она… когда она… нет, Людочка не кралась, но ступала тихо. – Он был очень талантлив.
Был.
Хорошее слово. Был и нет. Осталось вот три картины, альбом с набросками и тот треклятый демон, единственный уцелевший из всех.
Стас отдал альбом и закрыл глаза.
Что-то не давало покоя… что-то очевидное, но все же ускользающее, ускользнувшее почти от Стасова внимания. А он никогда-то не был особенно внимателен. И теперь мучительно пытался вспомнить, что именно ему показалось неправильным.
Несуразным.
– Позвольте… – он забрал альбом.
Если не смотреть на лица… если просто листать… поза та же. Конечно. Поза неизменна, она и расслаблена, и все же чувствуется в ней скрытое напряжение. Тело распластано, вытянуто, отчего кажется несоразмерно длинным. Руки заброшены за голову. А голова запрокинута.
– Так он лежал.
Стасу показывали снимки с места. Это было нарушением правил, но Стас всегда умел правила обходить. Да и двигало им вовсе не праздное любопытство.
Он должен был знать правду.
– Тогда, – Людочка забрала альбом, – это совершенно определенно убийство. Передоз… многие думают, что передоз – это такая радужная смерть. Сделать укол и умереть, пребывая в блаженном забвении.
У существа – назвать его человеком язык не поворачивался – на лице не было и тени блаженства. Скорее невыразимая мука.
– На самом деле одна из самых грязных смертей. Рвота. Сильнейшая боль, которая скручивает тело. Озноб. При этом галлюцинации часты… все-таки работа мозга нарушена. И галлюцинации редко бывают мирными…
Демон не походил на Мишку.
Не то лицо, слишком мягкое, да и просто другое.
– Его убили, а потом уложили… зачем?
Людочка недоумевала совершенно искренне. И Стас сказал:
– Выясню.
Набережная была пуста.
То ли по причине плохой погоды – холодно, промозгло и с неба сыплется непонятная морось, не то снег, не то дождь, то ли по причине раннего времени.
Одиннадцатый час.
Кто гуляет по набережной в одиннадцатом часу? Будь суббота, может, и удалось бы встретить кого, но уж точно не в глухой понедельник, когда люди, еще не отошедшие от вялой истомы выходных дней, вернулись к работе.
Тем удивительней было видеть в этот неурочный час стихийную выставку картин.
Стас вдруг вспомнил, что набережная эта выглядела иначе.
Широкая. И с тополями. С постаментом, на котором тихо ржавел танк, с прямоугольной табличкой, на которой было выбито… а что именно выбито, Стас забыл. Но точно знал, что в прежние времена художники собирались на площади.
– Там сейчас чистая зона, – сказала Людочка и капюшон накинула. – Никакой уличной торговли.
Розовый пуховик шел ей чуть больше, чем драповое пальто, но все равно вид Людочка имела до крайности нелепый. И Стас крепко подозревал, что его новая старая знакомая распрекрасно знает и про вид, и про пуховик со стразами, который хорошо бы смотрелся на подростке, и про многие иные его мысли.
А плевать.
– Кого мы ищем?
На них не обращали внимания.
Стойки с картинами, задернутыми прозрачным полиэтиленом, словно существовали сами по себе, отдельно от людей. Люди же, собравшись серой скучной стайкой, о чем-то тихо переговаривались.
Пили.
– Одного Мишкиного приятеля… стойте здесь. С вами они точно не станут говорить.
– Почему?
– Выглядите вы… не самым подходящим образом.
Выглядел Стас обыкновенно. Черные джинсы. Черный свитер. И черная кожанка. Но он спорить не стал, послушно остановился у парапета.
Гладкий черный камень.
А река серая. На Мишкиной картине река эта выглядела живой и даже обрела некий лоск, присущий рекам серьезным, вроде той же Темзы. И фонари светили загадочно, этакими желтыми маяками. На деле же фонари были тусклы, а некоторые и разбиты. От реки тянуло гнилью, да и серое, грязное ее покрывало видом своим внушало лишь глубокую тоску.
Людочка о чем-то говорила с людьми.
Они слушали.
Кивали.
Перешептывались. Руками размахивали, точно спорили. Потом, повернувшись к Стасу, глядели уже на него. Трое. Паренек, молоденький, пожалуй, моложе Мишки. И седовласый мужчина того самого возраста, который принято называть неопределенным. Он вырядился в долгополую дубленку, явно женского кроя. На шею повязал алый платок. А вот голова его оставалась голой. Третьей была женщина. Во всяком случае, Стас решил, что это именно женщина.
Все-таки в юбке.
А вот лицо у нее по-мужски жесткое, неприятное. Неужели та самая Ольга, которая едва не стала невестой Мишки? Такая, пожалуй, могла бы и убить.
Людмила махнула рукой, приглашая подойти.
И Стас подошел.
– Добрый день.
– Здрасьте, – пробурчал парень, а мужчина с женщиной величественно кивнули, всем видом своим давая понять, что исключительно из милости и сочувствия снизошли до беседы со Стасом.