Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то он поделился со мною подслушанной еще в юности фразой. Как я поняла, прозвучала она при смутных и непростых обстоятельствах – он мне их так и не прояснил: «Нет зверя опаснее человека!».
Теперь я мысленно дополняла это безрадостное суждение: «И непонятнее – также нет!». Он никого не напоминал из прежних моих друзей и спутников. При всей притягательности было в нем нечто и потаенное, и неясное, иной раз мне думалось – даже больное. По всем статьям, в родимой словесности ему бы должен быть ближе всех Федор Михайлович, но ведь нет! Он мне признался, что Достоевский так и не стал его собеседником: «Всегда почитал, но не звал на помощь». Зная его достаточно близко, я не могла найти объяснений столь очевидному несоответствию.
Однажды не без яда спросила:
– Кто же ваш друг и утешитель?
Развел руками и повинился:
– Козьма Прутков.
Я напряглась:
– Не удостаиваете ответом?
Но Волин кротко вздохнул:
– Отнюдь. И в мыслях не было отшутиться. Помните, и Пушкин сетовал: коли найдет на вас меланхолия, выпить, конечно, не помешает, но стоит еще перечесть Бомарше. Снимет, как рукой.
Я подумала:
«Ну так избавь самого себя от всех своих вывихов и перепадов. То беспричинное веселье, то беспричинная тоска. Ничем хорошим это не кончится».
22
Чем я старее, тем мне ясней, что взрослость – уникальное свойство. Так и не случилось мне встретить истинно взрослого человека. За самой величественной осанистостью угадывалась все та же знакомая, та же обидная неуверенность. Мы только играем во взрослых людей, на деле мы до седых волос все те же переодетые дети.
И мне и Волину – так уж вышло – не удалось дорасти до зрелости. Мы не сумели распорядиться скупо отпущенными возможностями.
Прежде всего, не сразу мы поняли, что были осуждены жить вместе. И беспримерная милость судьбы, однажды толкнувшая нас друг к другу, нам показалась – и мне и ему – приятной встречей, совсем не грозившей обременительными обязанностями. Мы и подозревать не могли, что эти праздничные, дурманные, шампанские дни свяжут нас накрепко, намертво стянутым вечным узлом.
Но это была предопределенная и предначертанная судьба. Вдруг стало ясно, что некуда деться, не обойтись, не прожить друг без друга.
23
Недели переходили в месяцы, месяцы перетекали в годы, а годы строились в десятилетия. Однажды нам пришлось убедиться, что оба мы уже старые люди.
Но если я сравнительно мирно вышла в финал и приняла эту печальную реальность, как будничную смену сезонов, то для него этот переход в столь непривычное состояние стал слишком тягостным испытанием.
Серьезно ослабевшее зрение, все бо́льшая необходимость в палке, провалы в памяти, старческий кашель при пробуждении, предшествовавший началу дня, – все вместе и порознь раздражало и выводило его из себя. Лишало покоя и равновесия. Он бесновался и бунтовал.
Когда я напоминала ему, что нужно держать себя в руках и сознавать закономерность происходящих с ним перемен, он приходил в негодование.
– Как вы не можете осознать такой простой и понятной вещи, что люди изваяны или вылеплены из разной, совсем не схожей глины, что среди них попадаются те, кто был задуман, на их беду, Всевышним Озорником молодыми. И появляются экземпляры вроде меня. Поймите, я лошадь, которую выпустили на манеж. Такие кони не сходят с круга.
Я говорила:
– И кони старятся.
Он возражал:
– Не артисты цирка.
24
В тот черный, роковой его год наши беседы стали отрывистыми, и возникали без всякого повода, и неожиданно иссякали.
Порою, не объясняя, в чем дело, он резко обрывал диалог и озабоченно задумывался.
Потом неожиданно произносил нечто совсем не относившееся к предмету нашего разговора. Однажды сказал, что победа показывает то, что мы можем, но лишь поражение обнаруживает, чего мы сто́им. И вновь погружался в свою неизменную, печально немотствующую думу.
Однажды, чтоб разрядить атмосферу, которая заметно сгущалась во время этих перенасыщенных, словно пульсирующих пауз, я бросила:
– В церковь вам, что ли, сходить?
Он лишь вздохнул. И совсем не шутливо, скорей даже с горечью пробормотал:
– Нет, что-то боязно. Очень она смахивает на министерство.
И, помолчав, негромко добавил:
– Она должна быть миролюбива. Тиха, печальна и утешительна. Не окружать себя упырями, шагая с крестом наперевес.
25
Вы спрашиваете, насколько его притягивала и занимала та специфическая часть жизни, которую мы называем «политикой».
Насколько понятен мне ваш вопрос, настолько же непросто ответить.
Естественно, он вполне сознавал политизированность мира, даже и той сравнительно узкой, строго отцеженной среды, в которой он прожил зрелые годы. Но говорить он предпочитал о книгах и о своей работе, вернее, о том, успеет ли он благополучно ее закончить. Однажды мимоходом заметил, что на политической кухне чаще всего преуспевают люди без нравственных тормозов. Что независимо от побуждений здесь преступаются все наши заповеди. И самые благие порывы претерпевают необратимые, почти ирреальные метаморфозы. Все повара на этой кухне имеют дело со слишком опасными и взрывчатыми ингредиентами – будь то определение зла, национальная исключительность, социалистическая зависть и социальная справедливость. Решающую роль тут играет наш генетический состав. Мы далеки от совершенства. И это наиболее мягкое, что можно сказать о нашем семени.
Что же касается писателей, которым по роду своей работы сложно отвлечься от этих игр, он полагал, что для них полезен и плодоносен чеховский опыт.
Когда по привычке я возразила, напомнила, что Антону Павловичу ни ум, ни трезвость, ни чувство дистанции не дали счастья, Волин вздохнул:
– Он был невезуч. И даже признание не принесло ему ни покоя, ни счастья в любви. Не дожил и до спокойной старости. А после смерти сопровождали какие-то пакостные гримасы. То гроб привезут в вагоне для устриц, то памятник возведут век спустя на месте общественного сортира. Впрочем, теперь ему все равно. Как говорится, ни жарко ни холодно.
26
Пожалуй, и он не знал покоя. Не мог, не умел смириться с тем,