Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бенедикта, дорогая, скажи мне ещё кое-что.
Но она спала, и её белокурая головка, лежавшая у меня на груди, поднималась и опускалась в ритме нашего дыхания, как чайка над тихим летним морем. «Понятно», — прошептал я, но на самом деле до понимания было ещё далеко. Мне припомнился Иокас, говоривший о невозможности проследить истинную причинно-следственную связь между событием и тем, что его вызвало. В контексте воспоминаний о душке Сакрапанте я мысленно представил бледное лицо, похожее на мордочку водяной крысы, в дрожащем свете подземных водохранилищ.
Впервые свою страсть к чёрной магии, которая всегда владела его мыслями, Джулиан утолил в Турции; тут он мог ставить любые опыты и не бояться последствий. «Идолопоклонники Сирии и Иудеи получали предсказания от отсечённых детских голов. Сначала их высушивали и клали им под язык зашифрованные послания на золотых пластинках, после чего помещали головы в настенные ниши и сооружали внизу из связок волшебных растений нечто вроде тела; потом зажигали лампы перед своими страшными идолами и приступали к расспросам. Идолопоклонники верили, что головы говорят… кроме того, кровь привлекает личинок. В древности, совершая жертвоприношение, люди копали яму и заполняли её тёплой, дымящейся кровью; а потом в чёрной ночи видели, как сползаются к ней слабые бледные тени и шуршат, кружатся, толпятся над ней… Когда на алтарях разжигали большие костры из лавра, ольхи и кипариса, то клали сверху асфодель и вербену. Ночь как будто становилась прохладнее…» (Молчаливый Джулиан в кресле с высокой спинкой и с открытой книгой на коленях.) Кроме того, «если женщина наотрез отказывается от пассивной роли и предпочитает быть активной, она отрекается от своего пола и становится мужчиной или, поскольку физически это невозможно, из-за двойного отвержения оказывается вне пола, подобно бесполому и чудовищному андрогину».
Я начинал видеть его куда яснее и в своих размышлениях, как мне показалось, уловил мимолётное видение altera[18]Бенедикты, очаровательную окаменелость, которую судьба трансформировала обратно в прелестный оригинал, любимую разбойницу, почти позабытую мной в изнурительной борьбе. Что же до её таинственного и неуловимого любовника, то почему бы ему не пожелать власти над возрастом и временем, впервые заполученной Симоном Магом? «Иногда он был бледным, слабым, разбитым по-стариковски, стоящим на пороге смерти, иногда — сияющим, лёгким, оживлённым, со сверкающими глазами, нежной гладкой кожей, прямой спиной. Его можно было реально наблюдать и юношей, и дряхлым стариком, младенцем и зрелым мужчиной». На Леванте размышления, поглощавшие юного Джулиана, не считались извращёнными; и в этом тоже был привкус всепоглощающей восточной лени. В Авалоне, если нырнуть поглубже, всё ещё можно видеть тяжёлые мешки с головами женщин — около сорока, — утопленных, будто кошки, Абдулом Хамидом в неожиданном приступе ярости против всего женского пола. Тех женщин, которые не захлебнулись сразу, зелёным вечером забили до смерти вёслами; жертвы жалобно молили о спасении, и у исполнявших приказ мужчин бежали по щекам слёзы. А Хамид? Помните, что написано о великом царе Сарданапале? «Он вошёл и с удивлением зрел царя с набелёнными щеками, украшенного драгоценностями наподобие женщины, который чесал шерсть вместе со своими наложницами, сидя между ними с насурмленными глазами, в женском платье, с коротко подстриженной бородой и натёртой пемзой кожей. Его веки тоже были разрисованы…» Потом он поставил высоченный костёр, чтобы закончить на нём свою жизнь; этот костёр был в несколько этажей, и сожжение продолжалось несколько недель. Всё, до последней мелочи, исчезло в огне.
Кстати, лишь один раз она осмелилась прямо сказать ему о своей любви, лишь один раз. Невозможно описать ужас и ярость, охватившие его. Он ударил её по лицу фолиантом не желая оскорбить её, но со всей нарочитостью. «Молчи, — произнёс он своим глубоким звучным голосом. — Молчи, дорогая». Он пытался сказать, что это не любовь, что это обладание, и, помянув любовь, она умалила истинный смысл чувства. Чувство? Нет, это слово не подходит. Всё, что только возможно в физическом и сексуальном унижении, она принимала от него с превеликой радостью, с истинным блаженством. Джулиан отроду не плакал. Это Иокас взял ножницы и прибил их с раздвинутыми ручками к стене подвала. Решили, что Джулиану надо уехать и учиться отдельно; отчасти из-за возникшей между ними ненависти. Однако нельзя отрицать и значение будущих потребностей фирмы, той фирмы, что должна была появиться на свет; ибо неафишируемые расчёты Мерлина потихоньку начинали приносить плоды. Благодаря его хитрости возникало много прибыльных проектов: например, когда Абдула Хамид отдал концессию на покупку и продажу табака еп regie[19]некоей компании, додумавшейся поставить на австрийскую бумагу tougra, или монограмму, султана. И никто не обратил на это внимания, кроме Мерлина. Неужели султану понравится, спросил он, если каждый день на его портрет будут плевать десятки тысяч курильщиков по всей стране? То же самое произошло с почтовыми марками, украшенными головами чудовища. На неё что, тоже — брызгать слюной почтовым клеркам? Очень быстро концессия перешла к Мерлину, к его фирме.
Поцелуй всегда поцелуй, разве что партнёры могут меняться время от времени; лишь поцелуи остались юными и свежими, как весенние фиалки. Далеко не всем нашим жестам предшествует психологический импульс, но они всё иератические — полный шкаф доисторических откликов на забытые ситуации. (Пол эмбриона определяется во время соития; но должно пройти пять полных недель, прежде чем почка заявит о себе как о вагине или о пенисе.) У Ио была незначительная, но полезная патология, делавшая её временно бесплодной: непроходимость фаллопиевых труб из-за давней гонореи…
Почти всё из этого я был не в силах терпеть, не мог слушать, не мог знать. И сбегал в свою легкомысленную болезнь — чтобы напугать её, посмотреть, любит ли она меня. Мастер Чарлок всю неделю плохо себя вёл: бросал на пол суповую чашку, бил ложкой о стол, плевался супом, рычал, как бык, мочил штаны… Inventeur, Inventaire, Eventreur…[20]Я лежу и смотрю на неё, даже не думаю о непобедимом счастье обладания; здешняя грязь, здешние пагубные обстоятельства превратили мою любовь в блевотину. Но это ненадолго; что-то, что окажется сильнее суммы этих переживаний, проявит себя — и оно уже высовывает плоскую голову, как у королевской кобры. Если хотелка будет, как теперь, я больше не подкачаю.
Но и теперь, когда я лежу, размышляя об этом и глядя ей в глаза, какая-то часть моего мозга следует за ней в Сицилию, куда одно время её отправляли вместе с дамами малого двора охотиться на безобидных перепелов. Весной, едва созревал кунжут, они прилетали большими стаями — издалека казалось, будто передвигается с места на место один огромный птичий ковёр: они бегали, как мыши, издавая при этом приглушённые звуки. Женщины охотились с помощью лёгкой сетки и аба, необычного старинного приспособления в виде щита или одной из сторон гигантского коробчатого воздушного змея; остов делали из палок и покрывали его чёрной материей с дырками для глаз. Надев это себе на головы, женщины толпой шли на тетеревов, которые поначалу убегали, а потом останавливались, как загипнотизированные. Они сидели и смотрели на приближающиеся фигуры, позволяя набросить на себя сетку и посадить в плетёную корзину. Прижимаясь губами к её губам, я думаю о докторе Лебедеффе и его délires archaïques.[21]Турецкая радость: онанизм перед зеркалом.