Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вместе с Сергеем Николаевичем Гуровым мы заметили, что огромная лавина вопросов, обращенных к нам, пошла на убыль, мы осознали: фильм подходит к концу.
«Весенние голоса» промелькнули по экранам незаметно. Фильм не поднимал никаких проблем, не открывал новых особенностей жанра — в нем честно и добросовестно показывалась самодеятельность трудовых резервов. Короче говоря, картиной нельзя было гордиться, но и стыдиться ее тоже было нечего. «Весенние голоса» явились для меня как бы приемным экзаменом в художественный кинематограф.
Встречи с Сергеем Эйзенштейном
Мне хочется рассказать, пока еще помню, о замечательном режиссере, человеке и педагоге — Сергее Михайловиче Эйзенштейне. Так случилось, что этот гений режиссуры, всемирно известный постановщик, два года преподавал нам во ВГИКе предмет под названием «Теория режиссуры». Вообще-то никакого учебника о теории кинорежиссуры, конечно, не существовало. А если и были какие-то наметки, то найти их можно было только в статьях Сергея Михайловича, где он излагал свои взгляды на то, как делается фильм. Он высказывал немало свежих, спорных, интересных мыслей. Кроме него, «грешили» теорией и Лев Кулешов, и Александр Довженко, и Всеволод Пудовкин. Но наиболее «теоретизированным» режиссером, которого увлекали поиски новых форм киноискусства, был, конечно, Сергей Эйзенштейн. Его интересовала не только практика, т. е. съемки, но и обогащение киноязыка, приемы воздействия на кинозрителя. Он подходил, как ученый, к таким проблемам, как руководить зрительским сознанием путем киномонтажа, его интересовало освоение актерской профессии так называемыми натурщиками, т. е. обычными людьми; он размышлял о взаимодействии цветного и черно-белого кино. Увлекался ракурсами и многим другим. И главное — размышлял об этом в своих статьях…
Сорок шестой год оказался очень трудным, можно сказать, страшным для нашего киноискусства. Правительство пыталось каленым железом выжечь дух свободомыслия, который после Победы казался естественным для народа, выигравшего войну и увидевшего Европу. В идеологии бесчинствовал сталинский сатрап А.А. Жданов. Серия грозных несправедливых постановлений о литературе, о музыке, о кино обрушилась на творческую интеллигенцию. Одно из них — о кинофильме «Большая жизнь» — касалось, в частности, и Козинцева. Его с Л. Траубергом фильм «Простые люди» был ошельмован и подвергнут облыжной критике. Но если у Григория Михайловича все-таки осталась работа во ВГИКе (его не лишили возможности преподавать), то у Эйзенштейна, по фильму которого «Иван Грозный» (вторая серия) в постановлении наносился главный удар, дела были совсем плохи. У Сергея Михайловича случился инфаркт, а после выхода из больницы он был лишен каких бы то ни было средств к существованию — не было никакой работы. Козинцева и Эйзенштейна связывали дружеские отношения, и Григорий Михайлович, будучи сам в немилости, помог опальному другу. Он пригласил Эйзенштейна во ВГИК читать курс теории режиссуры своим ученикам. То есть нам. По тем временам это был очень мужественный поступок.
И вот однажды осенью сорок шестого года на четвертый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошел в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы с изумлением узнали, что он умер всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Эйзенштейн, живой классик, чье имя уже овевала легенда. Сергей Михайлович был невысоким, довольно-таки толстым человеком, напоминавшим шарик. Огромные залысины, делавшие его лоб непомерно большим, вели решительное наступление на остатки его седых волос. Острые, живые, полные юмора глаза выдавали в нем умницу и человека доброго. Жил он, как вскоре выяснилось, довольно своеобразно по тем временам. Повторяю, только год как кончилась война. У него была отдельная трехкомнатная квартира в четырехэтажном доме на Потылихе, в доме, построенном для мосфильмовцев. (Когда прокладывали Мосфильмовскую улицу, годах эдак в 1950–1952-м, это здание было безжалостно снесено.) У Сергея Михайловича жила домработница тетя Паша, деревенская женщина, и шофер Гриша, который командовал целым автопарком — тремя автомобилями, принадлежащими Эйзенштейну. Тогда три частных машины было полной невидалью. Одна машина, «эмка», была советского производства 30-х годов, вторая — «трофейный» «опель» и третья новенькая, только что сошедшая с конвейера горьковского завода, освоившего новый советский послевоенный автомобиль «Победа». При этом хозяин автопарка нигде никакой зарплаты не получал! Помню, как-то случилось, что я на свою жалкую стипендию покупал немного картошки и капусты, чтобы тетя Паша могла изготовить постные щи. Разумеется, Сергей Михайлович никогда меня об этом не просил, я просто видел, что и как они едят, и пару раз проявил «самодеятельность». Бедность, конечно, была относительная, ибо квартира была забита сверху донизу замечательными редкостными, очень дорогими книгами. Не оставалось буквально ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки расположились во всех комнатах от пола до потолка. Книги красовались в коридоре, ванной, даже в туалете. Деньги, заработанные на статьях, лекциях, он тратил на пополнение своей уникальной библиотеки. Купленные книги никогда и ни за что не продавались.
Целую стену в кабинете занимали тома с дарственными надписями авторов. И Чаплин, и Синклер, и Драйзер, и Джойс, и Хемингуэй, и Ремарк, и Стейнбек, и Цвейг — весь цвет литературы XX века, все считали для себя честью подарить свой труд великому режиссеру.
Я много раз бывал у Сергея Михайловича дома и совершал с помощью раритетных фолиантов увлекательные экскурсии — и в эпоху Возрождения, и во французский импрессионизм, и древнегреческое искусство. Именно Эйзенштейн научил меня понимать красоту живописи и привил любовь к ней.
Благодаря Сергею Михайловичу я пристрастился и к собиранию книг. Это были, конечно, в буквальном смысле попытки с негодными, т. е. нищими средствами. Кроме стипендии, я ничего потратить на книги не мог. Тем не менее Сергей Михайлович таскал меня по букинистическим магазинам, знакомил с букинистами, открывал передо мной неповторимый мир старых книг, древнейших изданий, ветхих рукописей.
Эйзенштейн, понимая, что втравил меня в дорогостоящую затею, совершал поступки, которые знающим его людям покажутся неслыханными: он дарил мне книги! Для Сергея Михайловича добровольно расстаться с книгой было мучительно, невыносимо. До сих пор у меня хранятся монографии о Тулуз-Лотреке, Домье, Дега с его дарственными надписями. Но больше всего я ценю сценарий «Иван Грозный». Он преподнес мне свое сочинение в 1947 году, шестого апреля, и сделал провидческую