Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По лицам обоих было видно, что Манькевичи либо о чём-то догадывались, либо знали что-то, о чём я говорить им не мог. Когда я вошёл, старик меня кисло приветствовал.
– Что-то вашей милости уже не видать! – воскликнул он. – Что же с вами делается?
– Служба, – сказал я, – служба…
– Где? Что? Служба! Рассказывай тому, кто ничего не понимает… на Великой неделе! Какая служба!
Они посмотрели на меня, я смешался.
– Но даю слово, дедушка, что служба, – отвечал я, – уж по доброй воле я не летал бы…
Камергер внимательно на меня посмотрел, я воспользовался этим разговором, чтобы при той ловкости объявить, что должен буду оставить дом.
– Такая неотложная у нас теперь служба и муштра, – сказал я, – что я даже пришёл объявить, что на несколько дней должен переехать в казармы. Я имею приказ от капитана Мыцельского…
Все значительно посмотрели друг на друга и умолкли. Камергер закашлял. Манькевич, хотя я ожидал сопротивления с его стороны, не сказал ничего…
Замолчал и я… Не смели меня, видно, спрашивать и ответить бы я также не мог. Через мгновение Манькевич, отправив слугу в город и оглядев дверь, вернулся.
– Ну, говори, что намечается? В городе кипит? Вы что-то готовите? Тут незачем лгать… я старый и калека, дьявол меня ещё надоумил стать так недалеко от квартиры посла… может быть несчастье при какой неразберихи! Что делать? В действительности ли обезумили и что-то намереваетесь делать?
– Я ни о чём не знаю, – сказал я, – я молод, исполняю приказы, а остальное меня не касается.
– Но глаза имеешь! Что там готовиться? – воскликнул старик. – Москали с какими-то десятью тысячами в городе, наших нет и двух, а та половина на Праге, артиллерии нет… порядка, небось, тоже… с чем же тут выступать? С мотыгой на солнце?
Я знал Манькевича, что был он самым ревностным патриотом, но также известным трусом… я пожал плечами и не отвечал ничего.
– Говори же: черно или бело? – воскликнул старик. – Что боишься? Меня или что?
– Я надеюсь, что и меня пан Сируц также не боится? – усмехаясь, сказал камергер.
– Я должен бы повторить то, что говорил, – отвечал я медленно, – ничего не знаю. По городу, однако, все говорят и это не есть никаким секретом, что москали в Великую пятницу собираются броситься на дома, поджечь город, захватить арсенал и устроить резню!
– Но где же! – огрызнулся дед.
– Так говорят, – повторил я, – я не очень в это верю… Говорят, что на домах мелом понаделанные знаки нашли… Если бы в этом была правда, должны ли мы дать как бараны в пень себя вырезать, даже не защищаясь?..
– Это бред, – прервал Манькевич.
Замолчали.
– Я попал в петлю, – прибавил он, подумав, – из Варшавы выезжать слишком поздно… будет резня, тогда получу по горлу и упаси Боже от авантюры… также не лучший конец.
– Друг мой, – спокойней отозвалась пани Манькевичева, – хоть это бабское мнение, вы можете его послушать. Если можно спастись, нужно хорошо поработать, а если нет спасения, что лучше? Сдать себя на Божью волю и сидеть. Я уже исповедалась, муж тоже, совести у нас чисты… пусть делается, что даст Провидение.
– Но несомненно, – подтвердил, склоняя голову, Манькевич, – но несомненно… однако же… я попал в петлю. Глаза мне Беклер не вылечил, а голову ради них придётся отдать.
– Уж нас в пень всех не вырубят, – добавил камергер. – Есть крыши и подвалы… есть тайники… если уж великая беда будет… тогда в норы…
Я встал, дабы попрощаться со стариками, искренне мне было их жаль, Манькевич поднялся, обнял меня за шею и, благословляя, потихоньку расплакался.
– Ты тоже, бедняга, – шепнул он, – наверное, в углу сидеть не будешь… пусть же Господь Бог стережёт тебя от несчастья… in nomine Patris et Fili. Воздерживать тебя от оплаты святого долга родине – не буду… но уважай себя.
Всё это он потихоньку клал мне в уши, приблизилась старушка, также со слезам в глазах, но более мужественная.
– Не плачьте, – сказала она, – что Бог даст – то даст. Поляку идти в огонь – это обычная вещь. Ваши деды и прадеды не иначе погибли. Я насчитала бы несколько моих поколений из ряда, из которых ни один на ложе не умер, все на поле. И это более прекрасная смерть, чем другая. Что Бог даст – то даст.
Камергер встал и также приблизился ко мне.
– Дорогой кавалер, – сказал он, – я так, на всякий случай для информации скажу тебе, не то, что я хотел бы тебе мешать… но… верь мне так… как вывод только… скажу тебе… что… (тут он потянулся к моему уху) в каменице посла тыльный выход должен быть… на глаз… гм!
Сказав это, он отскочил, приблизился ко мне снова и так же мне шепнул:
– Уважаю костёл, но с капуцинами договорись, гм! потому что это напротив Игельстрёма… пункт великой важности. Так, на всякий случай.
Препровождённый аж до двери, я вышел. Едва я добежал до казарм, позвали меня к капитану Мыцельскому. Вместе с другими я был назначен для занятия позиции как раз около Капуцинов, напротив дворца, в котором стоял Игельстрём, недалеко от жилища деда, имея поручение следить, кто будет входить и выходить и куда отправят посланцев. Было нас так расставленных по кругу несколько сотен, но одетых по-граждански, без мундиров.
Камергер отлично угадал, потому что уже тогда я узнал, что на следующее утро должно было состояться нападение на эту главную квартиру.
Ещё в начале, прежде чем я занял мой пост в комнатке у сапожника, из окна которой я отлично мог видеть ворота и калитку, должен был бежать с письмом к Юте.
Было только около полудня, когда я к не постучал. Она сама мне отворила. Мастерская пустовала, челяди не было никого, в третьей комнате Ваверская как раз поставила обед, когда я появился.
Юта была бледная… её глаза только горели, а были у неё глаза дивные, потому что в них менялся цвет. Бывали они серые, голубые, а иногда и тёмно-сапфировые, бледные и потемневшие, когда успокаивалась или горячилась и как её лицо представлялось бледным или кармазиновым от наплывающего румянца, так эти большие, чистые глаза менялись чудесным образом. Я посмотрел на неё, она явно была утомлена – неспокойная, руки её дрожали, а взгляд горел. Я запер дверь, прошёл с ней к матери. Старуха молча ела бульон, а для дочки даже тарелки не было.
– А ты не ешь? – спросил я.
Она была уже более смелая со