Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перец, томаты и сальсу смешаем в большом казане, предназначенном для подкрепления плоти после любовных утех на продавленном ложе, — щепотку помета несушки с глазом фисташковым, клювом алмазным, — даже если из крупных соцветий фиолетово-желтой окраски, — нет, не дешевый иранский, а кашмирский шафран, завезенный купцом марокканским через третью страну, — не проклюнутся в срок тычинки и рыльца. Точно таких я достану в лавке Пепе Вальдеса, еще пенганский мускатный орех, и там же унаби от лихорадки и стресса.
Пусть Луна сопутствует нам во всех ее фазах, а удивительный фрукт, похожий на орган любви, наполненный соком, впрочем, не ограничены сроком желанья его, — перезрелый, он пачкает руки пыльцой и янтарною смазкой.
Итак, все готово, луна, и гуихес[20], ириме[21], похожий на сатану, и лапка кошачья на шелковой нити, а еще румынский оркестр, вразнобой поджигающий старый кабак на окраине города, и седовласый мэтр, сующий в драный кафтан пиастры и песо, не эллин, но иудей, — по струнам ударит смычком, — и начнется месса.
«Прошлое — чужая страна. Там все было иначе».
Хартли
Город был наводнен голодными ордами кубинцев, разбавленными сотней-другой низкорослых и деликатных перуанцев, задиристых никарагуанцев, приверженцев легендарного генерала Аугусто Сесара Сандино, — благополучных на общем фоне костариканцев и вкрадчивых боливийцев. Раздаривая улыбки, эту сиюминутную готовность к празднику, освещая гранитные проспекты белками глаз, розовыми деснами, — казалось, в ритме меренге и сальсы, кумбии и румбы срываются с места забитые до отказа автобусы, а приторно-сладкое пойло в липких стаканах превращается в благородный напиток, напоминающий густой нефтяной мазок в крошечном наперстке, — Yo soy un hombre sincero, — в то лето, едва оправившись от варварского аборта, я стала истинной женщиной, — несостоявшееся материнство прошлось плавным резцом по бедрам и груди, — я ощущала себя ненасытной амфорой, блистающей отполированными округлостями, — блеск глаз не удавалось замаскировать даже темными стеклами очков, — сменив соленую от слез наволочку на флаг кубинской революции и портрет Че Гевары на стене, покачивая бедрами, я неслась навстречу ошеломительному лету, — срывая на ходу запретные флажки, я торопилась жить, заглатывая на ходу Маркеса и выстраивая собственную модель поведения «по Кортасару», упиваясь Рубеном Дарио, заучивая наизусть Далию Мендоса, я успевала поднять голову от порхающих страниц и проделать несколько па в истинно карибском духе, я успевала очаровываться, — навсегда, Господи, навеки! — а разве один упоительный летний день, нестерпимо-жаркий в полдень и ветрено-греховный ближе к ночи, не может приравниваться к вечности?
В свингующие ритмы, в острые синкопы укладывалось предвкушение чего-то судьбоносного. Маленький легковоспламеняющийся кубинец Хорхе, рассыпаясь фейерверками и взрываясь петардами, был забыт довольно скоро. Там не было необходимых компонентов драмы — только мое жадное приятие иного мира и его не менее жадное стремление иметь свою женщину, свою руссу, которая, — о дьос, ну совсем не похожа на этих руссо, — клацанье совершенных белых зубов и редкая поросль на впалой груди, а еще жалобнодетские рассказы о любимой мамите, там, на далеком острове Свободы.
Юная мулатка с редким именем Таня-Ласара поделилась секретом — в сумочке ее, между конспектами по научному коммунизму и экономической истории, крошечные кружевные трусики — запасные — зачем? — растерянно спросила я, — белье должно быть свежим, — зачем? — на всякий случай! — и это — узкий флакон с пахучей маслянистой жидкостью. Несколько капель Таня втирала в ладони, — хочешь? попробуй — все будут твои! — в походке ее было столько достоинства, легкого, пряного, животного магнетизма, и ничего вульгарного, — я влюбилась вмиг и безоговорочно, впрочем, кто не был влюблен в Таню-Ласару в злополучном 1986 году?
Минут пять я любовалась худосочным пылким юношей с фотографии. Вздохнув, Таня отправила пылкоглазого обратно в сумочку, — жених, — прошептала она, и глаза ее чуть увлажнились, — он хранит мне верность, — а ты? — всполошилась я, — а что я? я — женщина, — меня любят многие, — а ты? — а я — только его. Таня еще раз вынула снимок и наградила его (в смысле жениха с карточки) долгим влажным поцелуем.
Чужой материк стучался в мое сердце, врезаясь рифами островов, взрываясь вулканической лавой. Я просыпалась в чьих-то жарких объятиях, а в подземке сонно повторяла испанские глаголы, мешая толерантную испанскую грамматику с вульгарным кубинским сленгом. Слова были не приличными, далеко — не, но как вкусно они звучали.
Свою «роковую любовь» я встретила вопреки всяким «не», — с необъяснимым упорством отказываясь от свидания в первый раз, испугавшись почти тропического ливня во второй, и в третий, перескакивая бесконечные ступеньки эскалатора, носом к носу я столкнулась с ним, смущенно пытаясь «не узнать», но не тут-то было, — в его братских объятиях растаяли мои смешные попытки юлить и оправдываться.
Весь день и остаток вечера мы провели вместе, праздно шатаясь по многолюдным летним улицам, по всей видимости напоминая окружающим городских сумасшедших.
Маркес? — вопрошал он, — Борхес, — взволнованно отвечала я, — Хулио, — сощуривал он дымчато-карий глаз, — Кортасар, — возбужденно выкрикивала я, — Фуэнтес, — рука его ложилась на мои плечи, — Неруда — таяла я, — Касарес, — его губы приближались к моим, — Карпен…тье…р, — едва успевала прошептать я.
Воркование продолжалось на следующий день с тем же энтузиазмом. Бум латиноамериканской прозы сослужил добрую службу влюбленным в нее бродягам, — покончив с перечислением, мы приступили к более серьезным формам.
«Любовь во время холеры» была прочитана на языке оригинала, — бестолково курлычущие вокруг скамеек голуби с тревогой всматривались в пылающие вдохновением лица, наверняка их смущали звуки чужой речи, однако к концу месяца они уже вили премилые гнездышки на наших курчавых головах и, клянусь всеми святыми, в их курлыканье слышалось характерное раскатистое «р».
Более всего на свете мне хотелось танцевать, — жарко, жарко, — от кубинской до арабской дискотеки было метров сто, я успевала, — Que Calor! — огромный негр, раскручивая свободной рукой крошечную мулатку, сдирал с себя цветастую рубаху, от его блестящего шоколадного тела исходил густой аромат. Мне было уютно и легко в этой разношерстной толпе. Ради минуты яркого, ничем не омрачаемого праздника я готова была отказаться от всего прочего мира, который оставался там, в скучной блочно-панельной плоскости, и цвета имел блеклые, веселье натужное, без аромата гвоздики и ванили, без поступательно-вкрадчивого, с хрипотцой «Гуантанамера» и ярко-зубой улыбки Фиделя с плаката, купленного в подземном переходе у продрогшего кубинца в вязаной буденовке.