Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку я, мой неосведомленный читатель, пишу не более не менее как энциклопедию русской жизни, знай, что коммуналка – это квартира, в которой живут несколько семей. В их совместном распоряженье находятся места общего пользованья. Под ними подразумевается кухня, туалет и ванная, если она есть. Ну, прикинь еще прихожую или коридор. Вот я и живу в коммуналке. Через двор мой институт, в который я уже умудряюсь не ходить, как потом всю жизнь. Одно время на доске висел даже специальный приказ, что де Арбузовой ходить на работу, как всем. Случай, согласитесь, беспрецедентный. Но я ни ухом ни рылом не веду. Я остервенело учусь работать, учусь находить среди общей халтуры хоть что-то путное. Ничего, выходит. Я боюсь соседей и при появленье их на кухне роняю чашки. Во дворе у меня детсад, там мои дети. Я то и дело выбегаю и устраиваю с ними гонки на четвереньках. Я уже замужем за вторым, неродным мужем, он уже смотрит вон. Но за что боролись, на то и напоролись.
Они кругом. Голубка свила гнездо в байдарке на балконе. Идучи в булочную, я отмахивала сумкой ритм и растрясла все деньги. Но они остались приклеенными к подолу силой моего стремительного шага и осыпались с меня как листья у самого прилавка. Садясь с детьми в электричку, я обронила на платформу клубок шерсти, конец же уехал с нами в моем вязанье. Выйдя, смотала весь клубок – нить стояла над землей на отлете, сильный ветер трепал ее.
Эти поставщики чудес жили над нами, от них вечно текла вода и падали котята в мусоропровод. Под окном у нас был эркер, на нем маленькая покатая шляпка – крыша. С нее в февральский вечер к нам в окно постучался человек. Я отклеила рамы, осыпая углем ветхий письменный стол. Гость шагнул на него, тот выдержал. Спрыгнул на пол, спросил, где тут выход. Я молча указала, и он исчез.
Вхожу в один прекрасный день в подъезд и вижу, что за дверью жмется к стене человек в исподнем, в руках же большая газовая конфорка, на каких кипятят белье. Я спросила, не нужно ли ему что из одежды. Он кивнул с признательностью, я поспешила. Когда же вернулась, держа в руках невыразимые, висевшее на сцене ружье уже выстрелило. Солохин-старший, а это был он, огрел Солохина-младшего, семнадцатилетнего Ваньку, по голове своим бытовым оружьем, после чего их развезли по разным больницам.
Летним днем я была одна в своей коммуналке и жарила на кухне отбивную. Позвонили, на пороге стоял человек в телогрейке на голо тело, татуированное весьма затейливо. Я, мой читатель, хотела бы составить два альбома – советских лозунгов и советских татуировок. Так вот, у этого были, как полагается, Ленин и Сталин, и орел, и еще много чего. Он сказал, что идет из заключенья, попросил денег. Я денег не дала, но позвала его поесть. Он съел мою отбивную, утерся и сказал – убил, мол, жену, отсидел двенадцать лет. Теперь, мол, иду спокойно и знаю, что ее нет.
Как мила, как желанна была мне, о мой понятливый читатель, православная церковь, пока не стала государственной! Выучив с четырех лет из уст матери Евангелие, робко входила я в студенческие годы в маленькую церковь на Воробьевке, всегда открытую и никогда не служащую. Постояв в нежном полумраке, не смея креститься, я выходила серьезно и тихо, неся в себе прежнюю жизнь России, я, эмигрантка посреди Москвы. Потом ездила на ночь в Загорск на Светлое Христово Воскресенье, научаясь на слух пению церковному. Тонкими рисунками раскрашивала яйца в чистый четверг. Надвинув на глаза посконный платок, прорывалась через комсомольское оцепленье в церковь на Селезневке. Пропускали только старух, и я горбилась, как могла. Молодых отлавливали, держали в милиции и сообщали на работу. Еще позднее водила детей в церковь на Вербное воскресенье —
Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.
Тогда мы одни такие были в церкви, и даже старухи боялись нам улыбнуться. Припадаю к порогу катакомбной церкви и прощаюсь с ней, ибо она ушла в прошлое.
Помнишь ли ты, истовый мой читатель, как зазвонили московские церкви, как опомнившаяся Москва услыхала и благовест ближнего храма, и говор народа, и стук колеса? Я уже жила возле Серебряного Бора, ходила мимо Всех Святых на Соколе, и от радости при звуках звона у меня ноги подкосились. Тогда еще цело было маленькое кладбище у церкви. Мне казалось, что они там все не улежат и встанут, услыхав звон.
Годуновскую церковь на Хорошевке освятили заново, еще совсем пустую. Женщины по усердию мыли ее несколько раз на день. Развесив на заборе тряпки, садились они рядком на лавочку со счастливыми лицами и читали друг другу вслух священные книги. Первая Пасха в нашей годуновской церкви была такая светлая. Ах, если б навеки так было! Обходить ее крестным ходом и петь ликующим голосом в теплую ночную тьму. А народ со свечами стоит кругом и лепит горящие свечи на фигурные кирпичи церкви, и церковь вся теплится, как большая свеча.
Меня с Ленкой и детьми пустили на Обыденскую колокольню звонить. Мишка с Анютой (Дмитриевичи) по шли петь в церковный хор, и Мишка строго говорил Анюте: «Гляди лучше, тут написано – возрадуемся и возвеселимся в онь!» Вот уж мы возрадовались и возвеселились в оный день, когда реабилитировали репрессированную православную церковь! Это тоже было паче чаяния, но уж такой бесценный подарок преподнесла нам ухабистая наша история.
В следующую Пасху я уже в свою годуновскую церковь не попала. В дверях стояли какие-то в гусарских мундирчиках и капорах, не пуская внутрь – де и так полно. Что комсомольское оцепленье, что такой кордон, все едино. На Рождество вовсе всенощной не служили, я подошла и поцеловала замок. Если во времена гонений действующие церкви были открыты весь день, то теперь они отпирались лишь для службы. Негде стало мне постоять в полутьме, как в юности на Воробьевке.
Дети походили в воскресную школу и стали отнекиваться. Я послушала за дверью – о мой бог! Мели, Емеля, твоя неделя. Мутный поток кликушества принял угрожающие размеры. С каким нажимом вчерашние партийцы стали требовать от других людей соблюденья постов и хожденья к исповеди! Как на тесных нарах по команде, все повернулись с левого бока на правый. Теперь я человек не церковный, и когда спрашивают, какого я прихода – показываю пальцем на небо, как Жильят в «Тружениках моря».
Отец держался долго. Именинник он был не на Ильин день, не на Илью пророка, но на зимнего Илью – Илью Муромца Печерского, его же память празднуем 19 декабря по старому стилю. И сила у него была соответствующая, даже после лагерей. С годами он привязывался ко мне все сильнее и не знал, чем бы еще порадовать. Выстоял ночью билеты на концерт хора Роберта Шоу, подарил английский альбом Рембрандта. Они жили тогда возле меня в коммуналке на Хуторской. Отец приходил каждый день в мою коммуналку на Дмитровский проезд – пешком под мост, в тяжелом пальто и калошах. Садился не раздеваясь в кресло, брал мою руку и долго сидел молча, потом шел назад.