Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вставайте, тетка, я помогу.
— Я сама, сынок, я сама, — испугалась она. И сама встала. Доплелась до лавки. Села. А Микола снова лег. Долго оба молчали. Он смотрел на нее запавшими, влажными от слез глазами. Потом повернулся на спину, и уставился в потолок..
— У меня тоже был сынок, — начала, помолчав, старуха. — Тоже доброе сердце, да простит ему бог…
— Я знаю, слыхал.
Но тут зашаркали валенки, потом стукнула дверь, и еще до того, как Петрусь вошел в каморку, беседа оборвалась. Петрусь разделся, потушил огонь, полез на печь. Там он ногой об ногу сбросил с валенок галоши, и, одна за другой, они мягко шлепнулись на пол. Это были последние звуки. Затем мрак слился с тишиной.
Пока хозяин раздевался, ночлежник следил взглядом за его медленными важными движениями, и вчерашнее неприятное чувство снова вернулось к нему…
«До чего же противный, дикий старик! Как все-таки странно складывается иной раз жизнь: в этакой семье, словно колос на мусорной куче, вырастает вдруг такой человек, как их сын…»
Вчера вечером староста, ведя Миколу сюда на ночлег, рассказывал о Грибовом сыне, и хитрая усмешка не сходила с его лица. Тот был «толстовец», а все-таки стремился к чему-то лучшему. Вишь, не пошел за родителями, тянулся к бедноте, погиб в борьбе с болезнью… А мать его?.. Все они немножко друг на друга похожи, наши матери… Жалко старуху… А старый кулачина — мерзкий…
2
Утро наступило морозное, ясное. Пока растаяли в небе звезды, побелел осколок месяца и зарумянился над лесом восток, — деревни уже проснулись. Рассвет никогда не застает их спящими, потому что зимний трудовой день в деревне начинается ночью.
В Болотце, той самой деревушке, рядом с которой находился лес Петруся Гриба, конечно, тоже не спали. Над стрехами серых хат, заваленных снегом, столбами стояли дымы. Там и сям поскрипывал журавель или тарахтело колесо над колодцем. Стежками к гумнам проходили мужчины. И только кое-где в окне светился запоздалый огонек.
В хате горбатого портного Лапинки завтракали при огне. Раньше, чем всегда, потому что сегодня здесь ночевал по дороге из города и теперь хотел выехать пораньше Алесь Живица, Алешечка, как звал его хозяин, — друг детства, сосед из той занеманской деревни, откуда был и Лапинка — примак в Болотце. Примачество было незавидное: у невесты полоска поля и хата на курьих ножках. Да Лапинка жил дома при брате, недобром человеке, в горе и унижении, и потому он согласился и перевез сюда через Неман свою машину. С тех пор в старенькой Мартиной хате весело стрекотал неутомимый «зингер», а над ним, тоже без устали, пел и болтал, болтал и пел веселый, как скворец, калека-портной. «Черт не одни лапти истоптал, покуда такую пару подобрал», — подшучивал он над собой и Мартой, однако детки, как говорится, шли, да еще один за другим.
Двое старшеньких — Костик и Шурка — завтракали сейчас вместе с отцом и гостем. Марта ради гостя нажарила сковородку сала, и все макали в него картошку и ели торжественно, по-праздничному.
— Я ж толкую, брат, хлопцы у тебя — молодцы. И напрасно ты все плачешь… — говорил гость. — Поглядеть только — что ни год…
— Сердце мое трепещет, Алешечка, как услышу… Сам, как говорится, гроша ломаного не стою, да уж дети зато — слава богу, — говорил Лапинка. И выходило у него это как-то по-бабьи: ня-ня-ня…
Маленький рядом с Алесем, чуть из-за стола видать, и ноги не достают до пола. Он был горбун без горба, не от рожденья: малышом еще свалился, постреленок, с вишни и вбил, как говорится, ноги в зад, не вырос. Голова — без шеи, как у ежа, и пострижен «ежиком».
— Вот погляди, — говорил он. — Костик мой — хозяин, слава богу, новобранец, двенадцатый годок осенью пошел. Помогает мне: наметку вытаскивает, греет утюг, пуговицы пришивает. Уже и в лесу два раза был. Или Шурка. Девятый годок, читает — как репу грызет, и гусей пас все лето…
Костик и Шурка со смаком ели, то и дело облизывая стекающее по пальцам сало, и молчали, будто речь шла не о них.
— А Коля еще спит, — говорил Лапинка, — как пшеницу продавши, ни о чем голова не болит… Погляди!
Дядька Алесь слышал этот перечень еще вчера вечером, и теперь ему снова вспомнилось то, что тогда пришло на ум: сгнившие пеньки придорожной вербы, обожженные пастушьими кострами, дуплистые, а все-таки живые, потому что из-под корней пробивается поросль молодых кудрявых веточек, живых, веселых.
— Да, браток, пошел ты весь в корень. Будь здоров, детей — что у Янкеля, нашего корчмаря, — сказал он и засмеялся. — Да что ж ты этого еще не помянул, что в зыбке? Все равно уже: «Господи помяни…»
— Хы-хы-хы, — засмеялась Марта. — Стыдится, убей меня бог! Я говорила — на что оно нам, четвертое? Хватило б и троих. Да все он, убей меня бог.
Лапинка смущенно покраснел.
— Ну ничего, Кастусь, — смеялся гость. — Дал бог детей, даст и хлеба. Мир велик. А как же это он у тебя в лес? Лошадь, что ли, нанимал?
Лапинка оживился.
— Какое там, Алеша, он сам. Как люди.
— Волоком?
— Какое! Не знаешь разве, как у нас дрова возят, по-шляхетски? На себе. Вырубит бревно — на плечи и понес. Каждое утро, как волки, так и ползут из кустов…
— Проше пана, деликатно, — засмеялся гость. — Еще зонтики бы взяли, чтоб не накапало на голову… А ну вас с вашим панством! И ты уже, вижу, шляхтич стал, пан: дрова на сыне возишь…
— Ну, живешь с воронами — каркай по-оному. Чем я не пан? — смеялся Лапинка. — Воду ем, воду пью, водой умываюсь и на пол лью…
— Э, браток, нет лучше, как у нас лес крадут. Пошлешь разведку, а сам — с оглядочкой. Свалишь лесину, колец в семьдесят — восемьдесят, да обернешься за день разика два-три. Тут хоть овчинка стоит выделки. А то, как говорится, и не поел, а только замурзался.
— Что ж ты равняешь, Алешечка. Куда мне, червяку несчастному. Я рад, что хоть так, как люди. Кабы мне лошадь, да сам был человеком. Раньше нанимал, а теперь и я как все.
— По-пански, — усмехнулся гость, — под зонтиком. Эх вы, шляхта, шляхта!..
— Не могу, Алеша, и сам никак привыкнуть. Нет того, чтоб просто, по-нашему, по-людски, а все козырем. Бабка какая-нибудь задрипанная в