Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должен откровенно и не без сожаления сказать, что я, несомненно, наихудший сосед, каким может похвастать любая община. И то, что меня по-прежнему не просто терпят, но прекрасно ко мне относятся, до сих пор меня удивляет.
Часто я чувствую себя настолько посторонним в этом мире, что единственный способ «вернуться» — это взглянуть на него глазами моих детей. Всякий раз я вспоминаю о своем прекрасном детстве, прошедшем в убогом квартале Бруклина, известном под названием Уильямсберг. Я пытаюсь отыскать связь между теми грязными улицами и убогими домами и этим бескрайним окоемом океана и гор. Я думаю о птицах, которых никогда не видел, кроме воробьев, пирующих на кучке дымящегося навоза, или редких голубей. Ни сокола, ни канюка, ни орла, ни малиновки или колибри. Я думаю о небе, разодранном на куски крышами и отвратительными дымовыми трубами. Я вновь дышу тем воздухом, в котором убиты все ароматы, часто тяжелым и гнетущим, пропитанным ядовитым дымом. Я думаю о том, как мы играли на улице, не ведая, что где-то есть манящие река и лес. Я думаю, и думаю с нежностью, о своих маленьких товарищах, кое-кто из которых позже попал в тюрьму. Несмотря ни на что, это была настоящая жизнь. Можно даже сказать — чудесная. Это был первый «Рай», который я познал, там, в старом квартале. И хотя он ушел в небытие, он по-прежнему живет в моей памяти.
Но сейчас, сейчас, когда я смотрю на своих детей, играющих перед нашим домом, когда вижу их силуэты, выделяющиеся на фоне синего Тихого океана в белых барашках, когда вглядываюсь в огромных, грозных канюков, лениво парящих в вышине, описывающих круги, камнем падающих вниз и вновь кружащих, вечно кружащих в небе, когда смотрю, как тихо покачивается ива, как клонятся долу ее длинные тонкие ветви, еще более юные и нежные, чем мои малыши, когда слышу лягушек, квакающих в пруду, или птиц, поющих в кустах, когда, резко обернувшись, замечаю, как наливается спелым соком лимон на низкорослом деревце или распускается камелия, я вижу детей и вечное место действия. Они даже не мои только дети, но просто дети, дети земли... и я знаю, они никогда не забудут, никогда не отрекутся от места, где родились и выросли. Я представляю, как они возвращаются из дальних краев, чтобы взглянуть на старый свой дом. Глаза мои увлажняются, когда я смотрю, как они с любовью и благоговением идут, окруженные роем золотых воспоминаний. Заметили ли они, спрашиваю я себя, то дерево, которое хотели помочь мне посадить, но забыли, заигравшись? Заглянут ли в маленькую пристройку, которую мы соорудили для них, и станут ли удивляться, как они только могли уместиться в такой комнатушке? Остановятся ли у окна моей крохотной мастерской, где я просиживал целыми днями, и постучат ли снова по раме, зовя поиграть с ними — или мне надо еще немного поработать? Отыщут ли мелкие камушки, которые я собирал по саду и прятал подальше, чтобы они их не проглотили? Постоят ли, погрузившись в грезы, на лесной поляне, где неумолчно лепечет ручеек, и станут ли искать игрушечную посуду, в которой мы понарошку готовили завтрак перед тем, как нырнуть в лес? Взберутся ли по козьей тропке на гору, чтобы с удивлением и страхом посмотреть на дом старого Троттера, шатающийся под порывами ветра? Помчатся ли к Россам, хотя бы только в воспоминании, чтобы узнать, удалось ли Хэрридику починить сломанный меч или не даст ли нам Шэнаголден банку варенья?
За каждое чудесное событие моего золотого детства они должны получить дюжину несравненно более чудесных. Ибо у них были не только их маленькие друзья, их игры, их таинственные приключения, как у меня, но еще и чистейшая лазурь небес и густой туман, пробирающийся по каньонам на невидимых лапах, изумрудно-зеленые холмы зимой, а летом — уходящие за горизонт горы из чистого золота. Они получили даже больше, ибо была еще почти непроницаемая тишина леса, сверкающая беспредельность Тихого океана, солнечные дни, и звездные ночи, и: «Ой, папочка, иди скорей, посмотри, в луже луна!» И, хотя восхищаются им соседи, олух тот отец, который предпочитает убивать время, играя с ними, вместо того чтобы упражнять мозги или постараться самому быть добрым соседом. Счастлив отец, который всего лишь писатель, который способен оторваться от работы и с радостью вернуться в детство! Счастлив отец, которого с рассвета до заката теребят двое здоровых, неугомонных малышей! Счастлив отец, который учится вновь смотреть на мир глазами своих детей, даже если превращается при этом в последнего глупца!
«Братья и Сестры из братства Свободного Духа[21]называли благочестивую жизнь своей общины «Раем», и в их толковании это слово означало квинтэссенцию любви»[22].
Разглядывая на днях фрагмент «Тысячелетнего царства» (кисти Иеронима Босха), я обратил внимание нашего соседа, Джека Моргенрата (выходца из Уильямсберга, Бруклин), на то, как до галлюцинации реальны апельсины на деревьях. Как он считает, спросил я, почему кажется, что в этих апельсинах, таких сверхъестественно реальных, есть нечто такое, чего нет в апельсинах на картинах других художников, например Сезанна (который больше известен своими яблоками) или даже Ван Гога? Для Джека все было просто. (Для него, кстати, все всегда очень просто. Тем, среди прочего, он и покоряет.) Джек ответил: «Дело в ауре». И он прав, абсолютно прав. Звери на этом самом триптихе также полны таинственности, также до галлюцинации живы в своей сверхреальности. Верблюд всегда верблюд, а леопард — леопард, и вместе с тем они отличаются от прочих верблюдов, прочих леопардов. О них даже не скажешь, что это верблюды и леопарды, созданные Иеронимом Босхом, хотя он и был волшебник. Они из других времен, времен, когда человек был одно со всякой живою тварью... когда лев и агнец лежали вместе[23].
Босх принадлежит к тем, очень немногим, художникам — он, конечно, был больше, чем художник! — которые обладали волшебным даром прозревать суть вещей. Он видел чувственный мир насквозь, делал его явным и таким образом открывал его первоначальный облик[24]. Увиденный его глазами, мир вновь предстает перед нами как мир вечного порядка, красоты, гармонии, и от нас зависит, примем мы этот рай или превратим его в чистилище.