Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти метафоры — не просто условности и риторические фигуры. Метафоры формируют идеологическое мышление[138]. Вездесущность этих образов можно связать с неотъемлемой тайной, которая окутывала чекиста, вызывая священный трепет или благоговейный страх, а также со стремлением представить новый орган безопасности всеведущим и всесильным.
Сверхъестественные ассоциации, связанные с Дзержинским, упрочивала поэзия с помощью образов, заимствованных из черной магии: Дзержинский представлялся этаким призрачным явлением, например, в стихотворении Иосифа Уткина, опубликованном в «Правде» на следующий день после смерти Дзержинского[139], и в поэме Эдуарда Багрицкого «ТВС», написанной в 1929 году[140]. И в том, и в другом произведении истощенному поэту ночью является призрак Дзержинского, воплощавший в себе дух эпохи[141].
Мистический Дзержинский 1920-х годов был в целом фигурой более темной, чем Дзержинский конца советской эпохи[142]. В первое время вотчиной Дзержинского была ночь; его связь со смертью прослеживалась более четко, он часто являлся в образе призрачной фигуры. Позже, в период хрущевской оттепели, мрачный аспект культа Дзержинского был сглажен, но отголоски его сохранились, например, в позднесоветской метафоре «невидимый фронт» — она указывала на сферу деятельности чекистов — разведку времен холодной войны, которую они вели незаметно для обычных граждан. Отголоски сверхъестественного до сих пор ощутимы в образе Дзержинского. В 2004 году глава белорусского КГБ Сухоренко использовал этот емкий образ в своей речи, перефразировав знаменитый афоризм о том, что русская литература началась с гоголевской «Шинели»: «все чекисты вышли из… шинели Феликса Эдмундовича»[143]. В образе Дзержинского есть что-то зловещее, он похож на паука, размножившегося на миллионы миниатюрных версий самого себя, расползшегося по всей стране и плетущего повсюду свои паутины. Недаром советские дети давали торжественную клятву «превратиться в тысячи дзержинских»[144], недаром советское прошлое обрело способность самовоспроизводиться, так что раны советской эпохи продолжают болеть и сегодня. Неслучайно именно статуя Дзержинского чаще всего вызывает в современных россиянах реакцию, которая свидетельствует об их неспособности примириться с советским прошлым[145].
Мистическая и грозная атмосфера окутывала не только образ Дзержинского, но и все советские органы государственной безопасности и активно культивировалась. Аббревиатура «ВЧК» нуждалась в особой ауре с самого начала. Официальная риторика стремилась к тому, чтобы одно только это название повергало в страх сердца врагов; сама аббревиатура воспринималась как своего рода психологическое оружие. Когда Зиновьев обращался к собравшимся в Большом театре в декабре 1922 года в рамках празднования пятой годовщины ВЧК, он с гордостью утверждал, что у зарубежного пролетариата при мысли о ВЧК «слюнки текут», тогда как буржуазия «трепещет, слыша три эти ужасающие буквы». Ввиду праздничной атмосферы мероприятия Зиновьев позволил себе пошутить: он отметил, что три буквы «ГПУ» производят не меньшее впечатление на иностранных капиталистов. Толпа радостно возликовала, и Каменев присоединился к общему веселью, добавив: «Пусть капиталистический Запад привыкает!»[146]
Тенденция использовать аббревиатуру «ВЧК» и ее производные в качестве символических объектов устрашения и ненависти к врагам революции стала общим направлением в первые годы советской власти. В 1927 году, например, московский комитет партии заявил на страницах «Правды»: «Пусть слово „чекист" остается самым ненавистным словом для врагов пролетарской диктатуры»[147].
Ранняя советская поэзия усиливала магическую ауру этих «трех ужасающих букв». Этот мотив играл ключевую роль, например, в произведениях пролетарского поэта Александра Безыменского, который раскрывал и прославлял мистическую силу аббревиатуры «ВЧК», зачастую в гротескной форме. В поэме «ВЧК» (1927), опубликованной в «Правде» на десятилетний юбилей ЧК[148], аббревиатура «ВЧК» играет роль своеобразной мантры, гипнотизирующей врага, вводящей его в состояние, подобное трансу. Буржуй в сюртуке со сжатыми от ярости кулаками злобно шепчет эти буквы побелевшими губами, другой, с жирными напомаженными волосами, произносит эту аббревиатуру шепотом «с кривой ухмылкой»[149].