Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имеет ли право историк на свою интерпретацию событий? Ну, разумеется. Хотя бы потому, что точка зрения любого историка – это уже интерпретация. Ведь «объективной» истории не бывает. Так что это право одновременно и неизбежность. Но любой историк должен осознавать важность своей профессии, которая в этом смысле подобна профессии врача и учителя. Осознавать – и согласовывать свою деятельность с принципом общественного блага. И помнить главное: история, как и философия, должна не только объяснять, но и менять мир. Но поскольку истории вне идеологии быть не может, историку необходимо помочь – отменить нелепый конституционный запрет на «идеологию», а точнее, на национальные принципы и ценности. Причём как можно скорее. Если народ не сформулирует свою идеологию, он неизбежно примет чужую.
Крайне вреден для работы с национальной историей абсурдный тезис о «поисках национальной идеи». Национальная идея не одна, их много, это писаные и неписаные правила, по которым живёт общество. Но эти правила выводимы из более общих категорий. В нашем распоряжении должен быть чёткий и понятный образ традиции и идентичности (субъективное переживание принадлежности к традиции), дальше идут исторические цели и задачи. А национальные идеи выводимы из этих базовых понятий.
Вывод из всего вышесказанного следующий: национальная история – это общественный договор, но не по поводу настоящего, а по поводу и прошлого, и настоящего, и будущего.
XX век обладает стойким послевкусием. Он давно закончился, а ощущение конца эпохи всё не проходит. Для Запада это что-то новое, а нам, родившимся в СССР, данный феномен хорошо знаком: это состояние застоя. Сегодня оно связано со сферой политических идей. Точнее, с набором ключевых политических понятий, которые задают смысловую атмосферу последних двух с половиной десятилетий.
После распада социалистического лагеря в политический обиход вводится обойма новых концептов, ранее не актуальных.
Один из них – «модернизация» – был адресован странам бывшего советского блока и приглашал их занять место в мировом разделении труда, являясь мягким и политкорректным синонимом колониальной зависимости.
Другой пример – выражение «конец истории». Оно обрело популярность благодаря философу, политологу и политическому экономисту Френсису Фукуяме и его книге «Конец истории и последний человек»[22]. Понятие «конец истории» также содержало в себе чёткий и недвусмысленный месседж, причём весьма радикальный по содержанию. Это было не просто подведение черты под «двуполярной» эпохой и так называемой модой на марксизм. Речь шла о том, что мировой политике вообще следует отказаться от историзма и очистить от исторических смыслов политический язык. Отказаться – в пользу чего? В пользу новой политической метафизики, в центре которой оказалось понятие общемирового либерального консенсуса.
Разумеется, идея была утопической. «Консенсус» не сложился. Часть мира, не входившая в среду обитания «золотого миллиарда», не приняла новые порядки – ужесточение экономической политики, курс на вестернизацию и прочее, – кое-где возникли попытки занять активную наступательную позицию (вспомним саддамовский Ирак). Тогда, с точки зрения сторонников консенсуса, пришёл черёд полицейских мер. Эти меры давно и подробно описаны политологами и военными аналитиками. Нас же волнует, прежде всего, та сторона международного полицейского режима, которая выразилась в глобальной смене политического курса.
Главное заключалось в том, что вместо идеи «конца истории» на первый план вышла концепция «конфликта цивилизаций». Этим понятием мы обязаны американскому социологу и политологу Сэмюэлю Хантингтону[23]. Такая замена (или подмена) терминов говорила о многом. Прежде всего, она, разумеется, указывала на готовность мировых элит к войне между Севером и Югом, но не только. Не менее существенно то, что тем самым провозглашалась кардинальная смена политического языка. Вместо языка политики и экономики в мировой обиход возвращался язык культурно-цивилизационных различий. В том, что это именно возврат к прошлому или, точнее, его ремейк, нет никаких сомнений. И неважно, кто провозгласил этот путь первым, профессор Хантингтон или иранские аятоллы. Кто агрессор, а кто жертва, можно понять исходя из разницы весовых категорий двух конфликтующих субъектов.
Идеологический сдвиг, скрытый за сменой понятий и терминов, до конца не проговаривался (в угоду политическим приличиям), но подразумевался. Тем самым был взят курс на отмену всего, что успело произойти в политическом словаре за последние сто лет.
Вернёмся немного назад. До XX века европейская имперско-колониальная идеология оформлялась в романтических терминах вроде «бремени белого человека», утверждениях о «необходимости цивилизовать дикарей». Этот лексикон устарел тогда, когда набрал силу марксизм, под влиянием которого такие явления, как мировое неравенство и зависимость одних стран от других были переведены на язык политэкономических категорий. Поэтому во времена СССР речь шла о противостоянии двух социально-политических «систем», но не «двух культур» или «двух цивилизаций». Само существование альтернативы, пусть даже советской, с её очевидными изъянами, вынуждало выбирать выражения.
После распада советского блока либеральный мейнстрим вновь возвращается к доктрине открытого, а не экономически замаскированного колониализма. И вот на повестке дня – новый «конфликт цивилизаций». Что это такое? Знак того, что приличия отброшены. Либеральная теория сделала семимильный шаг назад и остановилась где-то посреди эпохи Британской Ост-Индской компании. Ведь от концепции культурной полярности (вариант прежнего «Запад есть Запад, Восток есть Восток и вместе им не сойтись») полшага до идеи культурной исключительности, а затем и биологического превосходства.
В связи с этим можно смело говорить о регрессе и архаизации всей либеральной семантики: сублимация политических идей уходит в прошлое. Социальное неравенство вновь оправдывается культур-расистскими доктринами. При этом замена понятия «культурная неполноценность» на «несоответствие демократическим стандартам» вряд ли может кого-то обмануть: эвфемизмы – продукт языка, а не политической реальности.
Парадигма новой политики, вступившая в силу после 1989 года, несмотря на крайнюю степень изношенности, всё ещё занимает господствующие высоты в мире. Она морально деградирует и структурно упрощается. Но даже самая пещерная идеология нуждается в моральных ориентирах. Концепция добра и зла присутствует во всякой политической доктрине, и та, о которой мы говорим, тоже имеет чёткую систему этики. Система эта, впрочем, довольно старая. Она основана на концепции «двух тоталитаризмов» (шире – «закрытых обществ»), появившейся в работах философа и социолога Карла Поппера («Открытое общество и его враги»), философа Ханны Арендт («Истоки тоталитаризма»), политолога Збигнева Бжезинского и некоторых других авторов. Концепция родилась с началом холодной войны, но оказалась намного долговечнее политических блоков. Смысл её прост: коммунистические и фашистские режимы являются политически родственными и противостоят либеральным демократиям.