Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За спиной заверещал свисток. Охранник – прыжками за нарушительницей. Сцапал её за косу, смял в кулаке волосы с гарусным платком:
– К-куда? Стоять! Стрелять буду!
Заволок в служебное помещение; там ещё двое охранников, и все с кобурами, и все хмуры. Насмерть перепуганная, ошеломлённая, Екатерина заскулила, как ребёнок:
– Дя-а-а-деньки, отпустите, пожалуйста!
– Вызову чекистов, они тебя, шпионку, и отпустят… годков через двадцать, – злобной весельцой занялись глаза охранника, словившего преступницу. – Погниёшь в магаданских лагерях, похлебаешь поросячью баланду.
Стужей ужаса окатило Екатерину: поняла – пропала! С раннего детства запомнились ей сосланные взбунтовавшиеся донские кулаки – мужики, бабы, детишки, старики. Пригнали их от железной дороги предзимьем; уже лежали снега и утрами трескуче примораживало. Окриками и уськаньем собак остановили колонну едва бредущих, голодных, оборванных людей в поле неподалёку от Переяславки. С машин были сгружены мотки колючей проволоки, доски, брёвна, инструменты. Офицер сказал иззябшим, измождённым людям коротко: хотите выжить – стройтесь. И люди без промедления взялись строиться. Но первым делом было велено вкопать столбы и натянуть колючую проволоку, и люди без ропота за двое-трое суток беспрерывной работы создали для себя зону, острог. Потом, на зорях, когда солнце чуть осветит землю, развиднеется, в лагерной стороне клацали выстрелы. Переясловцы шептались: солдаты больных-де пристреливают, потому как за колючкой свирепствует какая-то зараза. К лету лагеря не стало; солдаты скрутили в мотки проволоку, разобрали наспех сколоченные лачуги, вывезли всё до последней досточки. Куда подевались заключённые – переясловцы не знали. Однако в лесу, по оврагам, в болотистом урочище то там, то тут натыкались на свежевскопанную, местами сорванную динамитом землю. Неужели всех перестреляли и закопали, как собак? – единственно глазами и отваживались селяне спросить друг у друга.
Теперь и Екатерине попасть за колючку, сгинуть на Колыме! Только что сердце жило любовью, ожиданием, только что она чуяла всем своим существом цвет, вкус и запах счастья, только что летела душой над всей дольней жизнью, однако мгновение, другое – и она сражена и смята твердокаменными законами человеческого общежития, людской косностью, узколобостью, ожесточением, злобным азартом. Не увидеть ей более ни матери, ни сестрёнки, ни Афанасия, ни родного села, ни родимой Ангары. Убьют и её, как за околицей Переяславки тишком поубивали, а то и заморили голодом, тех несчастных мужиков, баб, детей и стариков! Господи! – чуть не вскрикнула она.
Но – что такое? Один из охранников, рыхло-щекастый, красноносый, словно Дед Мороз, дядька, улыбнулся. Не усмехнулся, не ощерился, глумясь, злорадствуя, а просто улыбнулся, как и может, видимо, улыбаться хороший человек.
– Да будя тебе стращать девчонку. Глянь на неё: ни жива ни мертва. – Обратился к Екатерине, присев перед ней на корточки: – Ты чего, дурёха, хотела на заводе?
Она недоверчиво, скорее опасливо заглянула в его глаза, увидела в них голубовато искрившиеся рябинки, которые «зайчиками» помигали ей. Поняла: обманывать нельзя.
– Дяденька, к любимому я приехала, – сказала она по-детски наивно и жалостно.
– Кто ж твой парень, красавица?
– Афанасий. Афанасий Ветров.
– Такой огромадный детинушка?
– Ага!
И все охранники, вспомнив приметного Афанасия, улыбнулись.
– На проходной, красавица, другой раз заставляем твоего богатыря скинуть тулуп и даже шапку: в дверной проём не может втиснуться ни по бокам, ни в высоту. А косяк и без того расшатан – штукатурка сыплется.
На аппарате покрутив диск, соединились с цехом, вызвали, с умыслом не объясняя причины и хитровато перемигиваясь друг с другом, Ветрова.
Екатерина действительно стала ни жива ни мертва: а вдруг он холодно встретит её, а вдруг у него уже другая, если столь долго не писал?
Вздрогнув, увидела его в окошко – шёл он от цеха своим машистым крепким шагом. Широко распахнул дверь, шоркнул стежонкой и туго натянутым на голову танкистским шлемофоном по дверному косяку, так что посыпалась штукатурка. Не заметил поджавшуюся на топчане Екатерину, строго и с едва сдерживаемым раздражением спросил у охранников:
– Кому я тут нужен? Работы невпроворот. Ну, чего вызывали?
Они, посмеиваясь, молчком вывалили на улицу. Красноносый в спину подтолкнул Афанасия к Екатерине:
– Глаза-то разуй… танкист. Да не раздави своими гусеницами птаху!
– Катя!
– Афанасий!
Оба, обомлев, остановились друг перед другом. Слóва больше сказать не могут и не знают, что ещё надо сделать, как поступить.
После долгой разлуки каждый увидел в другом – вспышкой ли, озарением ли – что-то такое новое, удивительное, прелестное, в мгновение ока разглядел в любимом ранее отчего-то незамечаемые, но такие, оказывается, важные чёрточка. Разлука, замечено, обостряет зрение души. Екатерина приметила у Афанасия на его массивном скуловатом подбородке крохотную ямочку, припорошенную пушком. Казалось бы, ямочка да ямочка, у кого её нет, пушок да пушок, у всех подростков и парней он когда-то пробивается, со временем превращаясь в щетину. Афанасий – мужиковатый, с пытливыми строгими глазами, внешне уже совершенно взрослый человек, однако эта притаившаяся под пушком ямочка неожиданно сказала Екатерине, что он ещё – мальчик, мальчишка, незащищённый, доверчивый. Что душа у него, как и эта ямочка, прикрыта от людей всего-то пушком, пушком его деревенского простосердечия, распахнутости. И шлемофон танкиста – явно малой ему – натянул на голову для того, чтобы, можно подумать, поиграть в войнушку.
Что же Афанасий открыл особенного в Екатерине? Стоит она перед ним всё такая же низенькая, худенькая, «точно тростинка», в «глупенькой одежонке, как девчурка», однако ему представляется – она гораздо взрослее его, бывалее, что ли. Но что же в ней изменилось? Глаза. Они, глаза её, чудесные, незабываемые. Они прекрасные, чарующие. И в них по-прежнему сияет этот диковинный, невозможный чёрный, но одновременно и светлый огонь. Но что же такое с ними? Афанасию почудилось, что глаза его возлюбленной намного дальше от него, чем само лицо её. Невероятно: так не может быть! Она как бы смотрит на него из каких-то далей или же – что кажется Афанасию точнее, но вместе с тем и смущает своей противоречивостью, – из глубин.
Она страдала, – понял Афанасий.
– Ну, вот и свиделись, – вымолвил он, не в силах оторвать взгляда от Екатерины.
– Ага, свиделись, – дохнула она, и вся, как надломленная, ослабевшая, покачнулась к нему.
Он легонько принаклонил её голову к своей груди.
– Что ж ты не отвечала на мои письма?
– А ты разве писал?
– Писал. Часто писал. А выехать, прости, никак не мог: и учусь, и работаю, как видишь, и по комсомольской линии под завязку в поручениях.