Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой же логике построения пусть заочного, но содержательного (непрагматического) диалога со Сталиным следует понимать и благодарность за упоминание о Маяковском как «первом поэте».
Сложившаяся исследовательская традиция помещает адресованную Н.И. Ежову резолюцию Сталина на письме к нему Л.Ю. Брик от 24 ноября 1935 года с жалобами на трудности в издании произведений и увековечивании памяти Маяковского в контекст дезавуации «предложенной [Бухариным на съезде писателей] системы ценностей», в которой «Маяковский и Демьян Бедный были названы анахронистическими явлениями, и им обоим была противопоставлена поэзия Пастернака, как выражение эстетических требований, выдвинутых новой культурной эпохой»[63]. Между тем, если внимательно рассмотреть текст резолюции в соотношении с текстом письма Брик, станет очевидна не литературная, а, скорее, хозяйственно-ведомственная логика, которой руководствовался в своем ответе Сталин.
Письмо Брик (составленное, по воспоминаниям Б.Я. Горожаниной, «в квартире Агранова в Кремле» и при его непосредственном участии) демонстративно избегает специфически «литературных» тем, будучи целиком сосредоточено на «хозяйственной» проблематике. Брик не выдвигает никаких инициатив относительно наследия Маяковского, ссылаясь в своем письме исключительно на уже принятые партийными и государственными структурами, но не выполненные решения. В свете этого построения письма убедительно выглядит свидетельство Горожаниной о помощи, оказанной Брик при его написании приятелями Маяковского, чекистскими функционерами и опытными бюрократами – Аграновым и вторым заместителем начальника ИНО ГУГБ НКВД СССР В.М. Горожаниным[64]: именно такой подход был привычен и понятен Сталину при работе с документами. Ими, очевидно, был учтен уже имевшийся у Брик негативный опыт обращения к вождю – в письме от 21 января 1931 года она, выступая как раз с инициативой, попросила Сталина написать предисловие к Собранию сочинений Маяковского[65]. Просьба осталась без ответа. На сей раз Сталин безошибочно выделяет (подчеркивает красным карандашом[66]) в тексте Брик три пункта, связанные с конкретными вопросами: незаконченное издание Полного собрания сочинений Маяковского и отсутствие его книг в продаже, организация музея-квартиры Маяковского и переименование Триумфальной площади в Москве и Надеждинской улицы в Ленинграде в площадь и улицу Маяковского. Слова Сталина в резолюции о том, что «безразличие к его [Маяковского] памяти и его произведениям – преступление» – не «теоретическая» идеологическая установка, а оценка бюрократов, саботирующих решения партийно-государственных органов об издании книг Маяковского и об увековечении его памяти. Центральный тезис резолюции Сталина – «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» – является почти дословным повторением единственного «литературно-критического» утверждения из письма Брик: «Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского и он все еще никем не заменен и, как был, так и остался, крупнейшим поэтом нашей революции».
Безусловно, публикация слов Сталина о Маяковском и во многом загадочная и заставляющая подозревать удачную аппаратную интригу «гиперболическая реакция властей»[67] на нее изменила советский литературный ландшафт, но, на наш взгляд, исходя из анализа текста Сталина в его соотношении с письмом Брик, очевидно, что, накладывая свою резолюцию, он менее всего думал об актуальной советской литературной иерархии и о месте в ней Пастернака.
В письме Сталину Пастернак, однако, реинтерпретирует его слова о Маяковском, помещая их в свой персональный контекст и выстраивая неочевидную для Сталина связь между его словами о Маяковском и работой самого Пастернака «в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями». Упоминание о «таинственности», которой Пастернак объясняет в письме свою «любовь и преданность» Сталину, возвращает нас к той «тайной» связи между поэтом и вождем, на которую Пастернак ссылался, утверждая свое право писать Сталину «по-своему». Потерпев неудачу при попытке выстроить прямую коммуникацию «о жизни и смерти» в личном разговоре, Пастернак отстаивает теперь существование некоей частной, чтобы не сказать интимной, линии, связывающей его со Сталиным и способной придавать персональное измерение, казалось бы, внешне не связанным событиям (таким, как резолюция о Маяковском и литературная судьба Пастернака).
Поэтическую легитимацию эта модель получит в написанных одновременно с письмом Сталину и опубликованных Бухариным в новогоднем номере «Известий» 1936 года стихах «Мне по душе строптивый норов…». Жертвуя здесь традиционной идеей равенства Поэта и Царя[68], Пастернак сосредотачивается на образе Сталина как «гения поступка» – им всецело занято внимание поэта, верящего, несмотря на осознаваемую им несопоставимость с вождем, в его знанье и память о нем: