Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответ меня унижает. Моя мать – добрая, хорошая, красивая, честная женщина. Смешно, что я хочу быть похожей на нее, но никто не смеется. Мои слова звучат жалко и невероятно, но это правда. Эти слова исходят из моей души. И я собираюсь с духом, чтобы сказать другую правду. Я рассказываю им об аборте. Эти слова произношу не я, а мой представитель. Это манипулирование, оправдание. Аборт, сделанный в прошлом месяце, не объясняет пятнадцати лет моей не-жизни, поэтому я не говорю родителям никакой правды, а лишь усиливаю их боль. Родители опускают голову. Их плечи поникают. Они не бросаются ко мне, не обнимают, не гладят по голове и не плачут вместе со мной. Я понимаю, что поисковая команда уже отозвала собак, и искать меня никто не хочет.
Родители встают и уходят. Я снова оказываюсь в ужасной тишине. Я сижу и смотрю в окно на раскрашенный деревянный домик, который отец построил для меня, когда мне было восемь лет. Но в первый же раз я увидела там паука и никогда больше туда не заходила. Он десятилетиями стоял на заднем дворе – пустой и никому не нужный. Я смотрю на домик и чувствую, что эта боль может меня уничтожить. Почему я всегда так боялась играть? Почему я не могла оценить все то, что мне давали?
Родители возвращаются, и мама говорит:
– Все решено, Гленнон. Если ты не перестанешь пить, мы устранимся из твоей жизни. Мы не можем спокойно смотреть, как ты убиваешь себя или кого-то еще. Мы не можем продолжать жертвовать своей жизнью в угоду тебе.
Мама – добрый полицейский, и ее жесткость говорит мне о многом. Я киваю. Я понимаю, что мы достигли предела. Потом мама сообщает, что они пригласили священника, о котором говорил отец. Он меня ждет, и мне нужно поехать в местную католическую церковь. Грустно мне всегда, но удивляюсь я редко. Сейчас же я изумлена.
Бог – это абсолютно новый подход к проблеме. Да, мы каждую неделю ходили в церковь, но родители почти никогда не говорили о Боге в повседневной жизни. Я понимаю, что мы на грани отчаяния, раз хватаемся за соломинку. Родители рассчитывают на последнее средство – на божественное вмешательство.
– Хорошо, – киваю я. – Я поеду.
Я встаю и выхожу из дома. Я еду в церковь, потому что знаю: родители обязательно позвонят и проверят. По крайней мере, я на это надеюсь. Я еду в церковь, потому что мне официально объявили: ни Крейг, ни мои друзья, ни родители не собираются больше меня спасать. Мне больше некуда идти, поэтому я еду к Богу.
Темно, поэтому я еду медленно. Увидев шпиль, я сворачиваю к нему и паркую машину на засыпанной гравием площадке под фонарем. Я сижу в машине, пытаясь справиться с чувствами. Мне нужно будет плакать у священника. Я в этом уверена, но почему-то ничего не чувствую. Я открываю дверцу машины и выбираюсь наружу. Под ногами хрустит гравий. Идти на шпильках неудобно. Подходя к церкви, я пытаюсь пригладить растрепанные волосы, стереть с лица размазанную тушь и натянуть топ пониже, чтобы прикрыть живот. Эта одежда на мне уже двадцать четыре часа. Я подхожу к церкви, берусь за большую бронзовую ручку и замечаю, что рука моя дрожит. Я целый день ничего не ела. «Мы не можем больше смотреть, как ты убиваешь себя», – сказали родители. Открывая дверь, я думаю, что не убиваю себя – просто не делаю ничего, чтобы выжить. Это большая разница.
Я вхожу в церковь, и тяжелые двери закрываются за мной. В церкви холодно и темно. Я стою, чего-то ожидая. Ко мне никто не выходит. Я смотрю вперед и вижу другое помещение. Подхожу к стеклянной двери и вхожу внутрь. Здесь тепло и тихо, все в красном бархате. Я чувствую запах благовоний, он заполняет всю мою душу. Мне становится не так одиноко, не так печально. Меня что-то окутывает, словно я вышла из своей жизни и вошла в какой-то лучший мир. Здесь достаточно места, чтобы чувствовать себя свободно, но не слишком много, чтобы ощутить свою мизерность. Я вижу мерцание свечей перед алтарем и медленно иду по проходу, как невеста, пошатываясь на своих шпильках. На полпути каблук зацепляется за ковер, я падаю и подворачиваю ногу. Я сижу на полу и пытаюсь расстегнуть ремешок туфель. Потом поднимаюсь, держа туфли в руке. Мои ступни касаются красного ковра, и его мягкость окутывает меня всю до головы. Этот ковер, наверное, специально постелен, чтобы не холодно было ходить босиком. Я подхожу к алтарю и останавливаюсь перед зажженными свечами. Это все желания? Это молитвы других людей?
Я поднимаю глаза и вижу перед собой огромную картину, изображающую Деву Марию с младенцем. Мое сердце не сжимается, не начинает судорожно колотиться – оно словно расширяется и бьется ровно и уверенно. Сердце заполняет мою грудь, но мне не больно. Я не отрываю глаз от Марии. Она ярко освещена, а я остаюсь в мягком полумраке. На Марии красивое платье, лик ее светел. На мне блестки, на лице размазалась косметика. Но Мария не сердится на меня, поэтому я не пытаюсь спрятаться. Мария не такая, какой ее считают люди. Мы с ней одинаковы. Она любит меня, я точно знаю. Она ждала меня. Она – моя мать. Мать, которая не боится за меня. Я сижу перед ней и хочу остаться здесь вечно – босая, с Марией и ее младенцем, в теплом свете свечей. Она настоящая. Она мне необходима. Она мое убежище, которое я тщетно искала. Родители послали меня в нужное место.
Пока я смотрю на Марию, за спиной открывается дверь. Я оборачиваюсь и вижу священника. Я пугаюсь. Я замечаю, что он старается скрыть удивление – моя одежда, лицо и босые ноги выглядят очень странно. И ему это не удается – он улыбается, но улыбка его натянута. Он кажется уставшим. Я его уже измучила. Священник здоровается и приглашает меня пойти с ним. Я не хочу уходить. Я хочу остаться здесь и сказать ему, что все в порядке, потому что я уже нашла то, что мне нужно. Но не говорю ничего. Я просто поднимаюсь и позволяю ему увести меня в темный, узкий коридор. Здесь нет ковра, и моим босым ногам холодно. Священник останавливается перед закрытой дверью, открывает ее и входит. Полагаю, мне нужно последовать за ним, но сначала я сажусь на пол и обуваюсь. Застегнуть все ремешки непросто, на это уходит целая вечность. Мои щеки горят, меня мутит. Хорошо бы, он сказал, чтобы я просто выбросила туфли и вошла босиком. Но он смотрит и ждет.
Обувшись, я вхожу. Священник жестом предлагает мне присесть. Я сажусь на маленький пластиковый стул, а священник – в большое кожаное кресло. Мне хочется попросить у него одеяло, чтобы прикрыться и согреться, но я молчу. Он спрашивает, зачем я пришла. Я рассказываю ему об аборте, потом о пьянстве и наркотиках – чтобы как-то оправдать аборт. Я пытаюсь быть грустной, говорить дрожащим голосом. Мне хочется показаться юной и заблудшей. Это моя роль, моя работа. Мне нужно сделать свою работу, чтобы он мог сделать свою, и на этом мы разойдемся. Священник откидывается на спинку кресла, складывает руки перед собой и слушает меня. Его лицо не меняется – ни разу, пока я говорю. Он очень, очень серьезен и хочет показать это мне.
В кабинете ярко горят люминесцентные лампы. Мне не хочется сидеть в этом искусственном свете и демонстрировать свои чувства. Священник видит, что я дрожу – думаю, он считает меня наркоманкой. На нем брюки, сутана с длинными рукавами и высоким воротничком. Он прикрыт, а я вся на виду. Мне хочется вернуться туда, где нам с Марией было тепло, где нас окутывал мягкий, истинный и прощающий свет человеческих молитв.