Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же полуувидел любитель прекрасных мгновений в зашторенной комнате? Подруга не вошла. Вошло (инкрустировано в податливую память): скрипичным лаком блеснувшая голень, седые царапинки, розовый шрамик на коленке; поворот налево, к столу, сплетенные в повороте ноги, джинсовые шорты, бывшие когда-то джинсами; такая же, младших времен майка не скрывает нежно-коричневой впадинки над пояском шорт… Нет, песок сохнет, и все рассыпается. Просто: тоненькая, гибкая девочка с прохладными глазами, прогнувшись, завела руку за спину, почесала между лопатками, другой рукой листая лежащий на столе том, плотно набитый снотворной философией человека без свойств (короткое просветление, когда герой мечтает вот об этих, тринадцатилетних, по-весеннему тощих формах, — не в счет); заметив его взгляд, еще сильнее прогнулась в талии и заправила волосы за маленькое, краснеющее от удовольствия ушко. А его неприличные глаза не переставая облизывали ее оголенные ножки, — начиная со шлепанцев, поцеловав голубые жилки на щиколотках, не забыв розовые пяточки, — и дальше, по глянцу загара, к коленкам, по тонким бедрам к шортам и снова вниз, до пальчиков… А она уже оставила книгу, взяла со стола сплющенную трубку газеты-мухобойки, повертела ее в руках, читая что-то смешливыми глазами, и вдруг, развернувшись на пятках, шлепнула стоящую у стены подругу по голове и с криком: «Муха!» — отскочила, заливаясь смехом, попятилась от запыхтевшего обиженно медвежонка. Она пятилась прямо на истукана, выставив джинсовую, вылизанную до белизны солнцем и шершавыми взглядами, узкую попку, и дрожащие руки уже готовились принять ее, но девчонка извернулась и со словами: «Эта тетка убьет нас!» — заскочила ему за спину.
Ее пальчики на его плечах… Он так и не сжал ладоней, и не дотронулся ни до чего, пока не проводил девчонок через коридор. Только вернувшись в комнату, поднес, наконец, руки к лицу и выпил полную горсть запаха, украденного у запыхавшейся шалуньи, запаха молодой веточки, еще не обросшей годовыми кольцами и бугристой корой потовых желез. Весь остаток дня он был пьян им. Валяясь на кровати (забытая книга сдерживала слезы на столе), разглядывая ощипанную гостьей гроздь винограда (причмокивая, заявила, что больше любит арбузы), он сочинял сценарии предстоящего вечера. Остается одно — переплыть пруд. Что дальше? Вертится неотвязная глупость: как учитесь? Двоечницы, наверное? И в недоуменной паузе одиноко журчит стекающая с плавок пловца струйка… Но какие страницы нужно открыть перед этими весенними глазами? Ни густой интеллектуализм, ни те, пропитанные китайским ядом, картинки не станут ключом к совершенно новому. Что тогда?!
…И когда темнота вплотную подступила к освещенному островку лоджии, когда он с болезненным облегчением решил не ходить на пруд и вместо этого хмуро приласкать книгу, — в этот переломный момент шелест шагов на улице и брошенный в зашторенное окно (коготком по сердцу) камешек подняли его с кровати. Помедлив — вероятно, силуэт на шторах, нагнувшись, обувался, — он вышел. Она стояла по грудку в ночи, заложив руки за спину и покачиваясь на носочках. В процеженном шторами свете волосы отливали зеленым. Склонив голову набок, сказала: «А вот и я!»
Здесь душа должна издать какой-то неизвестный науке звук. Что сие значит? Невинную непосредственность или откровенность уже привычного греха? Сегодняшний инцидент с соседями может оказаться действительно детской забавой, тогда как взрослая наступает сейчас, когда она стоит перед ним, желая наняться босоногой юнгой на его уплывающую в ночь кровать. Ловушка заключается в том, что, забыв обо всем и даже не ополоснув руки, честный покровитель детства не замедлит стянуть с этого податливого детства кожурку одежд и вонзить в несмутившийся плод (погодите, дайте представить) свой ядовитый клык… Нет, нет, если она такая, лучше ерзать у замочной скважины, всасывая глазами этот божественный узел — ее тонкие ножки, судорожно оплетающие задницу того же соседа сверху… Ну, не заставляйте меня, — я так люблю надкушенное!
Смутившись под его непонятным взглядом, оглянулась на свирепо горящее в вышине окно, повела плечиком, поясняя: вот, шла на пруд искупаться, решила позвать, — Ублюда теперь боится (кто? ах, Люда!), а одной скучно… Человек на пьедестале кивнул. Быстрое переодевание в комнате, все фазы которого представлены зрительнице в проекции на экран штор (какая сила повернула обнаженное напряжение в профиль?), — и эффектный прыжок через перегородку с мягким приземлением барса: «Я готов!»
Он готов! Посмотрите на него! А он подумал, где взять сейчас столько солнца, чтобы растопить и выпарить все связующее этого вечернего часа, проведенного с нею, сгустить его до медовой вязкости нескольких минут, какие слова и краски подобрать, чтобы сохранить эту сладость? Может, взять для начала виноградный тоннель, его подсвеченную фонарями зеленую прозрачность, что ведет нас в беседку-джонку, скользящую по зеркалу пруда; теперь наполним тоннель вьющейся походкой девочки, всмотримся в эти мелькающие впереди босые ножки — шлепанцы в руке, как две раскрывшие рты рыбки, — эти юные пяточки, румяные даже в грубой искусственной тени, — она идет, пританцовывая, откинув плечи, и в вырезе майки плавают острые птенцовые лопатки; вдруг вспархивает, потянувшись за гроздью винограда, и тесная майка предательски медлит опуститься, открывая немигающему филину тонкий поворот впалого живота; оборачивается после прыжка, чтобы успеть из-под челки заметить в глазах провожатого свое увеличенное отражение…
Нет, прервемся! Потому, что это мучение — вести мою прелесть, мое бесподобие, по бесподобному праву требующее бесподобных же подношений, — вести ее по проторенной тропинке, делая вид, что мы первые, одновременно с бессильной злобой взирая на следы разорения, учиненного впереди прошедшим. Вот раздавленная мякоть абрикоса, с которого тот живьем снял кожу для своей возлюбленной, вот пенек срезанного сравнения, вот вырванные и увядшие цветы запахов, вдавленные в грязь альпийскими сапогами, — да он ничего не оставил, потусторонний старик! Он выловил на моем пути всех бабочек, он профильтровал своим мелкоячеистым сачком самый воздух — и не потому, что был всемогущим, а потому, что всего было мало и в единственном экземпляре! Он схватил форелевую тему сухими пальцами, ободрав ее прозрачный покров и навсегда заразив плесенью, которую с ужасом замечаешь, целуя пойманную в холодный конопатый нос. И самое трудное, идя по следу (никуда не свернуть, не обойти, — женщин миллионы, девочка одна) и встречая лакуны, вылаканные жадным чавкающим стариком, — самое трудное восполнить их так, чтобы не ошибиться во второй раз…
Но сосредоточься, ради бога! Моя мятущаяся тень не понимает, чего хочет ее хозяин, бредущий за танцующей девочкой, и какие мысли крадутся в его голове. Да отстаньте вы! Я ничего не знаю пока, кроме того, что здесь — Азия, здесь юная Луна лежит на спине, раскинувшись, и так на спине, беременея, уплывает рожать, чтобы снова появиться в вечернем небе молодой и бледноногой; здесь все горячее и суше, и я не виноват, что маленькая нимфа оазиса сама поманила меня, я не знаю, чего от нее ждать и что она сама уже знает…
Он не знал этого до такой степени, что в беседке, в ожидании, пока она снимет майку, его пересохшее сердце остановилось в томительном предчувствии — и облегченно пустилось дальше, увидев два несерьезно сморщенных лепестка купальника. Извиваясь и дергая плечиками, она стянула тесный чехольчик шорт, ухитрившись задержать локтем увлекаемые шортами (или его глазами?) трусики, бросила шорты на скамейку рядом с майкой, и мужская рубаха легла сверху, обняв опустевшие формы девочки мускулистым рукавом.