Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну там, на другой стороне... Там должен быть еще один портрет!..
Наступила неловкая пауза.
Ахмет крякнул и снова включил свой визжащий станок.
Николай почувствовал, что с похмелья брякнул что-то лишнее.
Не попрощавшись, он вышел в коридор. И Альберт Витальевич понял, что хочет его уволить, давно хотел, как только его увидел.
Он был в общем-то неплохим человеком, этот главный редактор, но, как каждый начальник, рассматривал вверенный ему коллектив в качестве детского конструктора, из которого можно свинтить башенный кран, грузовую машину или игрушечную тачку для перевозки воображаемого угля. Какая-то гайка сюда подходит, а какая-то нет... Артемьев был именно этой неподходящей гайкой. Во-первых, он носил под пиджаком вязаный свитер вместо белой рубашки, а во-вторых... достаточно во-первых!
Хотя в отношении свитера можно было и поспорить.
Сам Альберт Витальевич подражал писателю Константину Симонову. Он увидел однажды его фотографию в «Огоньке»: седой, как лунь, моложавый человек с маленькими усиками над верхней губой сидел за пишущей машинкой, зажав в губах толстую трубку, и что-то такое ваял... Потом, встретив его на писательской конференции в Москве, был поражен его прямой спиной, его несгибаемым позвоночником и понял: перед ним пушкинский денди!.. «Как денди лондонский одет...» Симонов одевался с некоторой продуманной небрежностью, и знаком этой небрежности служил именно свитер.
И Альберт Витальевич заболел им, этим блестящим московским франтом, у которого в жизни все сложилось, сбылось и устаканилось. При Сталине он был главным после Фадеева. При нынешнем Первом он был первый среди равных. Что он писал теперь втихаря, какую сладкую тайну доставал из своей груди? «Жди меня, и я вернусь...»? Или изобретал новую прозу и разоблачительную статью про действия американского империализма? Неведомо...
Со времен их единственной встречи Альберт Витальевич распрямил свою спину, попытался курить дома трубку и сделал попытку поменять голову. Голову определяла, конечно же, прическа, и на изменение ее были потрачены значительные усилия.
Однако с этим его ждал полный крах. Дело в том, что свердловские парикмахерши знали только две стрижки: бокс и полубокс. Бокс выбривал голову почти полностью, оставляя на лбу маленький плебейский чубчик. Полубокс казался более либеральным – при нем голова была пострижена, как футбольное поле, то есть оставался, кроме чубчика, еще газончик коротких хилых волос на висках и на затылке. Обе прически направлялись в основном против вшей, которыми кишели после войны не только парикмахерские, но и каждый третий советский дом. Их изводили керосином и крепким клюквенным отваром, если клюква, конечно, была в наличии. После керосина голова шла белыми струпьями, и вместе с кожей отваливались на подушку серые гниды. Клюква действовала более нежно, но, по сути, столь же безжалостно – кожа после нее не отлетала, зато вши выползали сами по себе, спасаясь бегством, а их яйца просто засыхали на волосах, не давая доблестного потомства. Бокс и полубокс помогали бороться с этой бедой. Но обе прически, несмотря на свое гигиеническое значение, считались низкими, пролетарскими.
На голове у Симонова было нечто другое. А что именно?.. Уже в конце шестидесятых явилось сакральное слово «скобочка!» «Сделайте мне скобочку, пожалуйста!» – просили мы, и злобный парикмахер, проклиная придирчивого клиента, проводил на наших затылках резкую полосу, отделяя клумбу волос от гладкой, не готовой для гильотины шеи. Стоило это от рубля двадцати до трешки, в зависимости от того, какой была парикмахерская – салоном или рядовым районным заведением. И это был явный прорыв к либерализму. И невидимый, как дух, молодой Джон Леннон махал нам рукой с берегов туманного Альбиона...
Элементарной, подобно воздуху, скобочки и не мог добиться Альберт Витальевич, потому что вместе с Симоновым он шел впереди своей эпохи. И если бы ему сообщили, что через пятьдесят лет в несоветской России все опять постригутся наголо, делая не просто бокс на голове, а бои без правил, он бы сказал на это только одно: «Завшивели, ребята. Все опять с гнидами на голове!..»
Сейчас, глядя вслед Николаю Артемьеву, он подумал, что этого парня был бы не прочь закопать в том же Гречанске, а будет ли крест на могиле, звезда или безымянный холмик – это уж как получится.
С Артемьевым зрели проблемы, грозящие в будущем перейти в непреодолимые трудности. Во-первых, он читал белогвардейца Николая Гумилева в списках. Тоненький листок папиросной бумаги с напечатанным на нем «Заблудившимся трамваем» Альберт Витальевич обнаружил однажды на его письменном столе. Главный был, в общем-то, не против Гумилева, но в «Заблудившимся трамвае» ему показался намек на собственную газету. И, во-вторых, в статьях Артемьева была неискренность человека, надеявшегося втайне от других на то, что когда-нибудь вся эта жизнь гигнется, провалившись в тартарары.
Над Гречанском сгущались тучи. То, что сигнал о религиозниках пришел по линии обкома, подтверждало, конечно, большой скандал. Что там произошло на самом деле, ухандокали ли сектанты девицу или девица сама пришибла кого-нибудь, было неважно. Важным являлось участие в этом скользком деле бывшего МГБ, которое теперь вдруг разделили на милицию и на неведомый никому Комитет... А здесь уж добра не жди.
«Погиб Артемьев, – решил про себя главный. – Впрочем, туда ему и дорога!..»
– Готово, что ли? – спросил он у Ахмета.
– Гляди, – сказал тот, выдирая волос из своей бороды. – Вжик-вжик и нету!
И полоснул по нему заточенным лезвием.
– Так и вся жизнь наша, – согласился с ним Альберт Витальевич.
– У него двусторонний портрет, – сообщил жене Николай. – На обороте нарисован Сталин.
– Сознайся, что у тебя в Гречанске любовница, – сказала жена Наташа, аккуратно складывая выглаженную рубашку и пряча ее в походный портфель грязно-коричневого цвета.
– Сознаюсь. Есть у меня любовница – журналистика.
– Ну а если как перед Богом?
– Я – атеист.
– Разведусь я с тобой, Коля, – тяжело вздохнула она. – И не увидишь меня совсем.
– Причина?
– Жить с атеистом – мука... – тихо пробормотала Наташа.
– Ну, я не совсем атеист, – поправился Николай. – Есть законы природы, о которых мы ничего не знаем, в это я верю. Но Бога, конечно же, нет.
– Почему нет? – не отставала жена.
– Потому... – медленно произнес он. – Если бы Бог был, то он избавил бы меня от этого унижения... Писать чепуху про коровники и фельетоны про изуверов... Газета бы исчезла, растворилась, как дым, если бы Бог был. Или я сам работал бы совсем в другом месте!
В комнате был включен телевизор КВН, маленький и приземистый, похожий на сундучок старика-волшебника. К экрану была приставлена линза на штативе, наполненная специальным раствором, делавшая маленький экран больше, но окрашивавшая изображение в желтовато-мутный цвет. Телевизоров не было в общей продаже, и Николай купил его по поддельному талону, на котором было написано: «План поставок картофеля колхозником Артемьевым выполнен». Картошку он взял у тестя, который жил за городом, все остальное было делом техники. Кавээны государство продавало прежде всего колхозникам. Но в этом уже виделся прогресс по сравнению с прошлыми годами, когда телевизоры стояли лишь в квартирах членов Политбюро. Вещание начиналось в пять часов вечера, изображение было неярким, смазанным и напоминало тени в платоновой пещере. Чтобы смотреть передачи в летний день, приходилось садиться вплотную, укрывая телевизор и собственную голову мешком или пальто. Через несколько лет ситуация кардинально изменится. В продаже появится «Темп» – полированный ящик с небывало большой трубкой, которая регулярно выгорала раз в два года, но для которой зато никакой линзы не требовалось. «Темп» продавали уже не за талоны, а за обычные советские деньги, которые начинали играть, к ужасу многих, все б?льшую роль...