Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А госпожа Фонтен знает об этом?
– Только не от меня, друг мой!.. Я никогда ей об этом не говорю, надеюсь, что и другие не проявят жестокости и ничего не скажут. Впрочем, Полина никого не принимает.
Когда Эрве передал этот разговор Эдме Ларивьер, та стала бранить обеих женщин.
– Мне жаль Полину, – сказала она решительно, – но она пожинает то, что посеяла. Она стремилась держать мужа на поводке, естественно, что он захотел сбежать. Будь у нее побольше юмора и снисходительности, она могла бы спасти главное. Но она решила заполучить все и сразу, а теперь рискует все потерять. Она это чувствует и будет разыгрывать козырную карту: болезнь, чтобы сочувствием к себе добиться того, чего ей не удалось добиться привязанностью и любовью.
– Но что ты говоришь, Эдме, госпожа Фонтен не разыгрывает комедию!.. Ее наблюдает доктор Голен, а он не шарлатан и не станет ей потворствовать, он весьма обеспокоен. Считает, что она серьезно больна.
– Я тоже так считаю. Как говорил Талейран: «Госпожа де Дино приняла решение хорошо себя чувствовать и выздороветь». А госпожа Фонтен приняла решение плохо себя чувствовать и болеть. Когда женщинам нужно, они заболевают «по-настоящему», как сказал бы Гийом. Они даже способны умереть из гордости.
– А почему не сказать от любви?
– В этом нет противоречия… Что же касается нашей милой Ванды, она тверда и несгибаема, как стальная балка. Она уверена, что Фонтен может быть ей полезен… Она бы предпочла более молодого человека, но случай предоставил ей Фонтена. Прекрасно! Фонтен – это ее козырь, и ничто не заставит ее прекратить игру… В конце концов, мы тут ничего не можем поделать… Пожалуй, я рада, что ты рассказал мне об этом, я хочу, чтобы ты помог мне разрешить довольно деликатную проблему… Бертье, ну, ты его знаешь, журналист, с которым ты однажды здесь обедал, хочет встретиться с Фонтеном. А я хочу оказать услугу Бертье, он в своих статьях по отношению к нам всегда очень корректен. Но вот в чем проблема: с тех пор как Полина перестала куда-либо ходить, Гийом, попав под чары своей юной красавицы, принимает приглашения на обеды и ужины только в том случае, если приглашают и его возлюбленную тоже. Я считаю это проявлением дурного вкуса… Но это так… Я попыталась пригласить его без нее, так он придумал какой-то совершенно неправдоподобный предлог для отказа. А ведь он так привязан ко мне! И все его подруги: Элен де Тианж, Клер Менетрие, Изабель Шмитт, все они тоже получили отказ. Зато у Денизы Олманн, которая уступила его капризу и даже сама однажды появилась на улице Ренн, парочка обедала три раза за последний месяц! Я не одобряю его поведения, но что толку? Гийом такой, каков он есть… Впрочем, я хочу всего-то-навсего принять малышку: она талантлива, у нее большое будущее… Вот только Полина… если она узнает, то никогда меня не простит и, в сущности, будет права. Мне кажется бесчестным воспользоваться ее болезнью, чтобы пригласить ее мужа с другой женщиной. Что ты об этом думаешь?
– Я думаю то же, что и ты: это не по-дружески по отношению к госпоже Фонтен, только, боюсь, ты все равно это сделаешь.
– Ты сообразительный, – рассмеялась она. – Приходи обедать во вторник с Фонтеном, Вандой и Бертье.
– Ты уже приняла решение? Тогда зачем тебе нужно было мое мнение?
– Если бы ты отреагировал более резко, я бы не стала тебя впутывать, но твоя реакция оказалась вполне умеренной; не знаю, понял ты это сам или нет.
– Послушай, Эдме, что я, по-твоему, должен делать? Вы все уступаете… И потом, ситуация довольно непростая. Если бы я знал только мадам Фонтен, я бы отказался видеться с той, другой. Но с Вандой я знаком тоже, это моя приятельница. Как тут выбирать, на чьей я стороне?
– Мой славный Эрве, когда нужно оправдать дурной поступок, уверяю тебя, аргументы всегда найдутся. Я лично думаю, что признать собственное малодушие будет более честно.
– Это никакое не малодушие, – возмутился Эрве. – В конце концов, из них двоих в этой супружеской чете Гийом Фонтен для меня важнее.
Она засмеялась:
– Ох уж эти мужчины!.. Лишь бы не высказать правды.
* * *
Во время обеда Ванда говорила мало, но всякий раз, произнося какую-нибудь фразу, нарочитым мы подчеркивала свои права на Фонтена.
– Мы ужинали на площади Тертр… Завтра мы пойдем на выставку картин из коллекции Комарова…
Эрве поинтересовался, когда откроется выставка портретов, которые она должна была сделать для галереи Эзек.
– Вернисаж будет восьмого июня, – гордо сообщила она, – а предисловие к каталогу напишет Гийом.
– Я думаю, с его стороны это было бы большой ошибкой, – сухо заметила Эдме.
– Отчего же, позвольте узнать? – не согласилась Ванда. – Такое делали и Клодель, и Валери, и десятки других.
– Это совсем другое дело, – ответила Эдме.
– Почему другое?
– Ладно, коль скоро вы настаиваете, буду откровенна: потому что всем известно, с каким восхищением относится к вам ваш друг. Все скажут, что он написал это предисловие из любезности, от этого не будет хорошо ни вам, ни ему.
Ванда побледнела от гнева.
– Так вы полагаете, – спросила она, грассируя заметнее, чем обычно, – что Клодель или Валери не восхищались художниками, которых восхваляли?
Эдме пожала плечами:
– Вы прекрасно знаете, слову восхищение мы придаем разный смысл.
После чего она поспешила сменить тему разговора. Ей не хотелось ссориться с парой, которая, похоже, расставаться не собиралась. Гийом Фонтен был во власти чувств и выглядел вполне счастливым, за исключением тех моментов, когда у него справлялись о здоровье Полины. Тогда он мрачнел, что вполне соответствовало ситуации, и возводил глаза к небу.
Они с Вандой ушли, как и пришли, вместе.
Полине Фонтен стало известно про обед у Ларивьер. Она имела бурные объяснения с Гийомом, а затем и с Эдме, которую пригласила на улицу де ла Ферм. В течение последующих нескольких дней Фонтен проявлял осмотрительность. Он продолжал наносить визиты Ванде в ее мастерской, но уже не настаивал, чтобы их приглашали вместе. Однажды вечером он попросил Эрве Марсена навестить его в Нёйи, чтобы скрасить одиночество и разделить ужин. После ужина он увлек молодого человека в сад и там, под звездным небом, сделал грустное признание:
– Ах, друг мой! Представьте себе, я, эпикуреец, совершенно не созданный для трагедий, оказался вдруг в… э-э… корнелевской ситуации. Да-да, именно корнелевской, другого слова не подобрать, ведь вы же понимаете, только бессовестный, неблагодарный человек может забыть подлинную преданность, любовь, которая если и была излишне требовательной, то лишь оттого, что не знала границ… Но все же какое отчаяние я бы испытал, если бы пришлось отказаться от этого чувства, последнего сполоха пламени, озарившего давно погасшее сердце. Право же, мой славный друг, о моих невзгодах мне следовало бы слагать стансы, столь же… патетические, как стансы дона Родриго, потому что препятствие – это моя супруга, а та, что ее оскорбляет, – моя возлюбленная.