Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты что-то вспомнила? – осторожно спросил Алекс, тревожно вглядываясь ей в лицо.
Дина опустила глаза.
– Да, – голос прозвучал глухо, – вспомнила. Скажи, – она подняла голову, – я красивая?
Алекс ошарашенно моргнул.
– Какое это имеет значение?
– Как я выгляжу?!
Дина вскочила, почти крича.
Алекс сделал шаг назад, словно защищаясь от волны ее ярости.
– Даже лучше, чем на той картине. – Он вдруг покраснел. – Ты красивая. Очень.
Дина оттолкнула его с дороги и бросилась в родительскую спальню. Распахнула дверь маминого гардероба – целой комнатки с узким окном – и уставилась в зеркало. У нее закружилась голова. Два отражения накладывались друг на друга, и оба казались нереальными. Уродливое, только что выплывшее из памяти, и обычное – немного испуганная, но симпатичная девчонка с вытаращенными зелеными глазами. Та же самая, которая хмурилась утром в магазине.
– Ничего не понимаю, – прошептала зеркалу Дина, коснувшись кончиками пальцев равнодушной поверхности стекла.
Она вернулась к Алексу, с порога еще раз оглядев свою комнату. Пустые стены вызывали внутренний протест, их определенно должно было что-то украшать. А этот стеллаж возле стола – почему он пуст? Какое-то воспоминание томилось на самой границе сознания, но так и не прорвалось наружу. Дина развернулась и пошла к кухне, позвав Алекса:
– Давай поищем попить? У меня в горле сухо, как в Сахаре.
Кухня – это был мамин мир. Ее королевство. Ее убежище, как папин кабинет или Динина комната. По вечерам они втроем собирались в столовой и мама, откатив раздвижную дверь матового стекла, разделявшую кухню и столовую, кормила своих родных чем-нибудь необычайно вкусным.
Дина едва не расплакалась, перешагнув порог. На спинке стула, небрежно брошенный, висел голубой мамин фартук – кокетливый и всегда чистый. Она стянула его и прижала к лицу. Пахло мамой. Не той строгой леди в бежевом брючном костюме, на неизменных шпильках, какой она бывала по утрам, уходя на работу, а той, что, мило фальшивя, напевала мотивчики любимых песен, колдуя над очередным кулинарным шедевром… «Диночка-льдиночка», – часто приговаривала она, и зеленые, такие же яркие, как у Дины, глаза светились любовью.
Алекс тронул ее за плечо, и Дина опомнилась. Сморгнула набежавшие слезы.
– Прости, – он смущенно улыбнулся, – у тебя мало времени. Смотри.
Дина выглянула в окно. Размытый кружок солнца почти поднялся в зенит.
В буфете нашлась папина минералка и пара бутылок «Эвиан». Дина потянулась за своей любимой чашкой…
Это не истерика. А если и истерика, то какая-то новая разновидность. За последние месяцы их было немало. Посреди комнаты стоит большая коробка из-под купленного совсем недавно пылесоса. Дина снимает со стены очередную рамку, вынимает фотографию – Гардемарин запечатлен в момент прыжка, сосредоточенная Дина составляет с конем одно целое, – рвет ее на мелкие куски. Обрывки падают в коробку с сухим шорохом. Она ломает рамку и отправляет туда же. Тянется за следующей. Методично и холодно. Коробку заполняет ворох глянцевых обрывков, разбитые статуэтки, смятые грамоты, ленточки медалей, кубки и даже брелок с тремя подковками, снятый с ключей от дома. Все, что связывает ее с лошадьми. Если бы можно было разорвать в клочья и швырнуть в коробку саму память о семи годах тренировок, она сделала бы и это. В Дининой душе нет и следа той черной ярости, которая сжигала ее в больнице. Только холодная сухая готовность.
Она слышит, как мама то и дело тихо подходит к двери, но войти не решается. «И правильно! – зло думает Дина. – Нечего здесь делать! Не лезь ко мне. Я все сказала!» Ее передергивает от мысли, что придется – не сейчас, так позже – снова увидеть мамин взгляд. Сочувствующий. Ужасающийся. Страдающий. Глаза не умеют лгать. «Не лезь, не лезь, не лезь!» – как мантру, повторяет Дина, продолжая методично опустошать комнату.
«Его усыпили? – полыхая гневом, прохрипела она, едва смогла шевелить губами. – Усыпите! Усыпите!»
Это прошло. Но сейчас Дина настроена твердо. Гардемарин – ее конь. Он ее предал, изуродовал. Он должен исчезнуть из ее жизни навсегда. «Продайте!» – поставила она ультиматум родителям и заперлась у себя в комнате. Обрывки прежней жизни сухо шелестят, падая в коробку из-под нового пылесоса.
Дина сфокусировала взгляд на чашке: цепочка серебряных трензелей[1] растянулась по белому фарфору вдоль ободка. Ей было так много лет, что Дина давно перестала замечать рисунок, и чашка выжила…
– Мне нужно попасть в конюшню, – сухим от жажды голосом сообщила она Алексу, продолжая смотреть на маленькие полустертые «восьмерки». Вспомнила, как охотно брал настоящий, тяжеленький трензель Гардемарин, мягко касаясь ладони теплыми губами…
– Куда? – изумился Алекс, пока Дина глотала, давясь от подступивших рыданий, пресную, лишенную вкуса и запаха воду с далеких альпийских ледников.
– Это на Крестовском. Недалеко от метро, – выдавила она.
Воспоминания душили. Воспоминания пугали. Она не могла ни поверить, ни принять того, что сгусток злобы и боли принадлежит ей самой. Что она вообще способна испытывать такую ненависть. И к кому? К родителям. К животному, собственному коню, который терпеливо и бережно носил ее на своей спине годы. Почему? За что? Ей нужно было это понять, и к черту дурацкое солнце, кажется, ускорившее бег!
У него густая грива. Слишком длинная для спортивной лошади, которой приходится весь сезон выезжать на старты. Слишком густая, чтобы каждый раз заплетать десятки косичек, сворачивая их в толстые «шишки», как это делают у выездковых лошадей.
Дина неумолима, на все просьбы коновода она отвечает: подровнять и продернуть можно, а стричь – нет! Ни за что!
Гардемарин полностью с ней согласен: встряхивает вороными прядями, отгоняя назойливую муху, ласково косит карим глазом, в котором плавится медовый отсвет полуденного солнца. Дина смеется, расчесывает гриву тяжелым металлическим гребнем, перекладывает на левую, «правильную» сторону. Ближе к затылку уже не дотянуться, Гардемарин слишком высокий, но никакие подставки Дине не нужны. Умница-конь опускает голову, вытягивая шею вперед, и дружелюбно фыркает. Кусок морковки перекочевывает из кармана жилета в теплые лошадиные губы. «Хороший мальчик», – шепчет ему на ухо Дина, оглаживая бархатную шкуру шеи.
Жаркое, до замирания сердца, чувство безграничной любви к коню продолжило сжимать грудь и тогда, когда воспоминание отступило. Чувство, когда-то жившее в каждом вдохе, в каждой мысли, никак не вязалось с другим – ненависти и гнева. Дина должна была узнать, что еще скрывает беспамятство, без этого никогда не получится опять стать собой. Страх снова шевельнулся в груди, словно живой, сдавил сердце. Не давая ему времени, она мрачно спросила Алекса: