Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развесив белье, Мэри села парить ноги. Они, словно круглые водосточные трубы, поднимались из дымящегося таза. Упершись руками в колени, она наклонилась над паром и хрюкнула от боли и удовольствия.
– А вы – медсестра? – спросила я, набравшись смелости, хотя мама уже говорила, кто она такая.
– Да, я медсестра, к большому моему сожалению.
– И вы моя тетя?
– Будь я твоей тетей, ты бы звала меня тетя Мэри, правда? Но ты меня так не называешь. Я твоя двоюродная тетка – кузина твоего отца. Потому-то они и позвали меня, а не какую-нибудь другую, обычную медсестру. Я практикующая сиделка. В нашей семье всегда кто-нибудь болен, и мне приходится за ними ухаживать. Ни дня отдыха.
Я сомневалась в этом. Сомневалась, что ее позвали. Пришла, готовит что хочет, все подстраивает под себя, жалуется на сквозняки и хозяйничает в этом доме напропалую. Не появись она здесь, мама никогда не слегла бы!
Мамину кровать поставили в столовой, чтобы избавить Мэри Маккуод от необходимости взбираться по лестнице. Волосы у мамы были заплетены в две тоненькие и короткие темные косички, щеки у нее были землистого цвета, влажная шея, как обычно, пахла изюмом, но все остальное, скрытое под одеялом, превратилось во что-то большое, таинственное, слабое и неповоротливое. Она говорила о себе понуро, в третьем лице:
– Осторожно, не сделай маме больно, не сядь на мамины ноги.
Каждый раз, когда она произносила слово «мама», меня пробирал озноб, я чувствовала, как меня охватывает такое же чувство безысходности и стыда, какое я всегда испытывала при звуке имени Иисуса. Эта «мама», которую моя родная, теплая, вспыльчивая и отходчивая человеческая мама поставила между собой и мной, эта «мама» была фантомом с вечно кровоточащими ранами, скорбящим, как и Он, обо всех моих еще не свершенных, еще неведомых мне прегрешениях.
Мама вывязывала крючком квадраты для афганского пледа, квадраты эти были всех оттенков фиолетового. Они терялись в постели, но мама не обращала на это внимания. Закончив вязать очередную деталь, она тут же забывала о ней. Она забыла все свои истории о принцах в Тауэре, о королеве, которой отрубили голову, а в это время в складках ее платья пряталась собачонка, и о другой королеве, высасывавшей яд из раны своего супруга, и все истории из ее собственного детства, которые были для меня не менее легендарными, чем остальные. Отданная на попечение Мэри, мама хныкала совсем по-детски:
– Мэри, я бы сейчас все отдала, только бы ты размяла мне спину… Мэри, пожалуйста, сделай мне чайку. Я вот сейчас выпью еще чашечку и взлечу до потолка, словно большой воздушный шар, ты же знаешь, мне только того и надо.
Мэри отвечала ей со смешком:
– Да уж, ты взлетишь до потолка. Нужен подъемный кран, чтобы сдвинуть тебя с места. Ну-ка, приподнимись… прежде чем тебе полегчает, должно стать хуже!
Она согнала меня с кровати и принялась расправлять простыни, отпуская не слишком-то нежные шутки:
– Опять утомила свою мамашу? И чего тебе сидеть у мамашки на голове в такой погожий день.
– Мне кажется, она скучает, – сказала мама; слабая и неискренняя защита…
– С тем же успехом она может поскучать и во дворе, – сказала Мэри с величественным, смутным и угрожающим видом. – Давай-ка одевайся и марш отсюда!
Отец тоже переменился с появлением Мэри. Когда он приходил поесть, Мэри всегда была тут как тут, приготовив для него какой-нибудь розыгрыш. Она раздувалась, как жаба, – вид у нее становился свирепый, лицо багровело. Как-то раз она положила ему в суп пригоршню сырой фасоли, твердой, как галька, и ждала, будет ли он из вежливости пытаться ее прожевать. Она приклеила на дно его стакана с водой что-то похожее на муху, подсунула ему якобы случайно вилку, у которой отвалился один из зубцов. Отец метнул эту вилку в нее, промахнулся, но изрядно меня напугал. Мама и папа за ужином вели разговоры тихие и серьезные. Но в папином семействе даже взрослые разыгрывали друг друга с помощью резиновых жуков и червей, толстым тетушкам услужливо подставляли крохотные хлипкие стульчики, а дядюшки многозначительно призывали всех прислушаться: «Эй, погодите-ка!» – а затем пускали шептуна с таким гордым видом, словно им удалось высвистать сложнейшее соло. Никто не мог просто спросить, сколько мне лет, не отпустив по этому поводу какой-нибудь несусветной остроты. Так что с Мэри Маккуод отец вернулся в свою родную стихию, и еще он вернулся к любимым блюдам: горам жареной картошки, бараньему боку и пышным пирогам, запивая все это крепким, как зелье, чаем в жестяном заварочном чайнике и приговаривая:
– Ну, Мэри, ты знаешь, что должен есть настоящий мужчина! – И тут же добавлял: – Не пора ли тебе уже завести собственного мужика и откармливать его? – И в него тут же запускали – нет, не вилкой – кухонным полотенцем.
Он всегда дразнил Мэри на тему замужества.
– Сегодня я нашел для тебя кое-кого подходящего, – заявлял он. – Нет, Мэри, я серьезно, тебе надо это хорошенько обдумать.
Смех прорывался сквозь ее плотно сжатые губы короткими сердитыми выдохами, лицо Мэри багровело до чрезвычайности, а тело содрогалось и подпрыгивало вместе со стулом, на котором она сидела. Ей, без сомнения, страшно нравилось все это – все это нелепое воображаемое сводничество, хотя мама сказала бы, что это жестоко: жестоко и непристойно шутить со старой девой о мужчинах. Но в отцовском семействе всегда только этим ее и дразнили, а как же иначе, скажите на милость? И чем грубее и тяжелее, чем несноснее она становилась, тем сильнее над ней изгалялись. Горе тебе, если эти люди скажут, что ты ранима, а именно такой считалась у них моя мама. Все тетки, дяди и кузины выросли, закаленные против любой персональной жестокости, стойкими к любым осечкам, и даже гордились, если их неудачи и недостатки вызвали всеобщий смех.
Несмотря на то что дни удлинялись, за ужином в доме было уже темно. Тогда у нас еще не провели электричество. Оно вот-вот должно было появиться – наверное, уже на следующее лето. Но в то время на столе стояла керосиновая лампа. При ее свете отец и Мэри Маккуод отбрасывали гигантские тени, головы у теней неуклюже болтались, когда они разговаривали или смеялись. Вместо того чтобы смотреть на людей, я разглядывала эти тени.
– О чем это ты размечталась? – спрашивали меня.
Но я не мечтала, я пыталась осознать, откуда исходит угроза, прочитать тайные знаки вторжения.
Отец спросил:
– Хочешь, пойдем вместе проверим капканы?
Он ставил на реке капканы на ондатру. В молодости папа неделями день и ночь проводил в зарослях, двигаясь вверх и вниз вдоль притоков реки Уауанаш. И ловил он не только ондатру, но и рыжую лису, норку, куницу – всех пушных зверей, которые к осени обрастали самым лучшим мехом. Ондатра – единственное животное, которое можно добывать весной. Теперь отец был женат и обременен хозяйством, он держал только одну сеть капканов, да и то недолго – всего пару лет. Этот год, наверное, был последним.
Мы прошли через поле, распаханное еще осенью. В бороздах скопилось немного снега, и не снег это был на самом деле, а тонкий, похожий на стекло в морозных узорах ледок, который приятно хрустел у меня под каблуками. Поле отлого спускалось с холма в низину реки. Забор кое-где покосился под тяжестью снега, и мы через него перешагнули.