Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Любопытная штука: отцовское горе меня обрадовало и сблизило нас с ним так, как не случалось уже лет десять. Мне хотелось сказать ему спасибо за это негодование, за Леклерка и «пожизненную гарантию», – сказать, что на его месте я заорал бы точно так же, что я его люблю таким, какой он есть, и что он заслужил пережить меня. Как ужасно, что я больше не могу ни с кем общаться. Я бы так хотел поговорить с папой, с Альфонсом, с сестрой, которая сейчас, наверное, мчится через Вогезы на мотоцикле, чтобы успеть к нашей последней встрече… В приливе оптимизма утешаю себя тем, что это вопрос времени: сейчас острая скорбь мешает им услышать меня, слишком свежа потеря, а горе – плохой проводник, и мои сигналы тонут в помехах разливанного моря слез. Когда же они свыкнутся с тем, что я мертв, то, наверное, смогут поймать мою волну. Когда у них уже не будет моего тела, застывшего в своем последнем земном облике, облике этого безмолвного нотариуса с кислой улыбкой, они будут вынуждены сделать усилие, чтобы воскресить меня в памяти и воображении, – вот тогда-то я смогу возобновить контакт. Как только надо мной сомкнется земля, я оживу в них. Так я надеюсь.
А пока не стоит тратить попусту силы, будем просто наблюдать за ними, ничего не упуская. Хватит того, что я проспал свою агонию, больше я ничего лишаться не хочу. У меня странное чувство, что в некое заранее назначенное место в потустороннем мире, куда теперь меня еще не пускают – держат в ожидании, – мне необходимо прибыть полноценным. Приведя в порядок всю жизнь, пересмотрев и разобрав все воспоминания. Взвесив все свои поступки и их следствия, все, что я после себя оставил. Вероятно, я нахожусь в неком преддверии, где положено разложить свои вещи, помыться, переодеться – приготовиться к решающему кону… Вот только неприятно, когда не знаешь, чего именно от тебя ждут. Или ничего не ждут? Просто позабыли в прихожей.
Как бы то ни было, но отныне, утратив физическое бытие, я присутствую в мире лишь постольку, поскольку обо мне думают живые люди. Их мысли и поступки имеют огромное влияние на мое настроение. Так, яростная вспышка отца доставила мне радость, а практичность Фабьены, сторговавшей для меня гроб по себестоимости, наоборот, огорчила – мне не пришлось насладиться ее растерянностью, на что я мог вполне законно рассчитывать. Пусть бы моя смерть хоть немного выбила ее из колеи. Застигла врасплох. Но Фабьена всегда мгновенно применялась к обстановке и успевала все сделать загодя. Наши новенькие визитки прислали из типографии за десять дней до свадьбы.
* * *
Пока на меня наводили марафет, Фабьена методично всех обзванивала. Поставила в известность мэтра Сонна, банк, страховое агентство, мэрию, ресторан, священника и главного редактора «Дофине либере». Она нашла верный тон – теперь ее печаль звучит вполне натурально. Наблюдая ее бурную деятельность, я как будто вместе с ней открываю одну за другой новые перспективы, вижу, как она осваивается, проникается уверенностью, с каждым шагом все прочнее утверждается в резко изменившемся положении, и у меня возникает мысль – та же, что и у нее, только она еще не решается ее сформулировать, – что, умерев, я наконец-то сделал что-то толковое. Говорю это без всякого сарказма: я искренне рад за Фабьену, и мне действительно хорошо там, где я пребываю. Мы оба нашли свои амплуа: мне всегда как нельзя более подходила роль новопреставленного, так же как Фабьене – правопреемницы.
Очень скоро она уже выправила доверенности, свидетельство о смерти и принялась разбирать мои бумаги. Ну и, разумеется, наткнулась на кассету. С надписью «Папа». Нет, Фабьена, нет, это не то, что можно подумать! Положи ее обратно в ящик, или выбрось, или послушай – и поймешь… Только, ради Бога, не давай ему…
Фабьена нахмурилась. Догадываюсь, что ей пришло в голову. Она быстро вышла из комнаты и пошла на кухню к отцу. Он сидит там перед стиральной машиной и смотрит в окошечко, как крутится белье. Идет полоскание, мелькают мои рубашки, носки, безнадежно заляпанные краской штаны.
Ни слова не говоря, Фабьена протягивает ему кассету. Папа отрывает взгляд от карусели моей последней стирки. Увидев надпись, он грузно оседает на стуле. Каким же надо быть ослом, чтобы хранить такую запись! Надо всегда иметь в виду неожиданности, не оставлять ничего валяться, а все не предназначенное для чужих глаз уничтожать, как будто готовишься умереть завтра. Фабьена стоит неподвижно, не нарушая зависшей паузы между полосканием и отжимом, она похожа на вестника, который знает, что выполнил что-то очень важное, но смысла своей миссии не понимает.
Отец берет кассету дрожащими пальцами. Что это: мои последние слова, исповедь, посмертная просьба о прощении, – в любом случае нечто, заставляющее усомниться в «естественности» моей смерти. Я читаю вопрос в их глазах. Фабьена делает движение в сторону шкафчика над морозилкой, где она держит отравленное зерно, чтобы морить крыс на чердаке. Но оба тут же отвергают подобное предположение. Это на меня не похоже. Да и с чего бы мне было обрывать свою жизнь, которая, как они полагают, состояла из одних удовольствий!
– Ведь он был счастлив, – с упреком в голосе говорит папа. Ответом ему служит грохот начавшегося отжима. Я бы не возражал, если бы такого рода штучки, такую достойную домового иронию принимали за «знаки», за проявления моего «духа». Возможно, со временем так и будет. Фабьена, со своей неизменной логикой, произносит по видимости убеждающим, а по сути желчным тоном:
– Если бы он решил покончить с собой, то сначала дописал бы свою картину.
Отец кивает, до обидного легко соглашаясь с ее доводом, – никто не считается с моим душевным состоянием, за мной даже не признают права на неадекватность, на долго подавляемое и внезапно прорвавшееся отчаяние. Все убеждены, что видят меня насквозь. Я и не думал, что настолько одинок.
Слова Фабьены заставили меня вспомнить о недописанном портрете Наилы на мольберте в трейлере. На холсте – в обрамлении оконного переплета – выходящая из воды на берег обнаженная Наила. Называться это должно было «Забытое окно». Что теперь станется с картиной? Я не уверен, что моя вдова захочет исполнить мою последнюю волю, которую узнает из завещания. И не уверен, что я сам по-прежнему этого хочу. Мне уже не кажется удачной идея вручить Наиле ее портрет в качестве прощального подарка. Расплывчатость, незавершенность изображения может отразиться и на памяти обо мне, и на ее ко мне отношении. Я, без конца твердивший, что хочу ее понять, не сумел даже закончить ее портрет…
Отец смотрит на кассету другими глазами. Раз это не крик отчаяния – для которого не было причин, – значит, запись как-то связана с установившимся между нами в последние годы молчанием. Палец его стирает пыль с этикетки. Ход его мысли прост: он решил, что я когда-то записал на пленку то, чего не осмеливался сказать ему, и эта запись завалялась в ящике. Бедный папа. Когда он узнает…
На пороге кухни появляются двое моих гримеров с удрученным выражением выполненного долга на физиономиях. Скорбно опущенные веки означают, что я готов.
Опираясь на стиральную машину, папа встает со стула, еще раз смотрит на кассету и прячет ее в карман – на потом.