Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Левий Матвей? — хрипло спросил больной прокуратор и закрыл глаза, чтобы никто не видел, что происходит с ним.
— Да, добрый человек Левий Матвей, — донеслись до прокуратора сквозь стук горячего молота в виске слова, произнесенные высоким голосом.
— А вот, — с усилием и даже помолчав коротко, заговорил прокуратор, — что ты рассказывал про царство на базаре?
— Я, игемон, — ответил, оживляясь, молодой человек, — рассказывал про царство истины добрым людям и больше ни про что не рассказывал. После чего прибежал один добрый юноша, с ним другие, и меня стали бить и связали мне руки.
— Так, — сказал Пилат, стараясь, чтобы его голова не упала на плечо. «Я сказал «так», — подумал страдающий прокуратор. — что означает, что я усвоил что-то, но я ничего не усвоил из сказанного», — и он сказал:
— Зачем же ты, бродяга, на базаре рассказывал про истину, не имея о ней никакого представления? Что такое истина?
И подумал: «О, боги мои, какую нелепость я говорю. И когда же кончится эта пытка на балконе?»
И он услышал голос, сказавший по-гречески:
— Истина в том, что у тебя болит голова и болит так, что ты уже думаешь не обо мне, а об яде. Потому что, если она не перестанет болеть, ты обезумеешь. И я твой палач, о чем я скорблю. Тебе даже и смотреть на меня не хочется, а хочется, чтобы пришла твоя собака. Но день сегодня такой, что находиться в состоянии безумия тебе никак нельзя, и твоя голова сейчас пройдет.
Секретарь замер, не дописав слова, глядел не на арестанта, а на прокуратора. Каковой не шевелился.
Пилат поднял мутные глаза и страдальчески поглядел на арестанта и увидел, что солнце уже на балконе, печет голову арестанту, он щурит благожелательный глаз, а синяк играет радугой.
Затем прокуратор провел рукою по лысой голове, и муть в его глазах растаяла. После этого прокуратор приподнялся с кресла, голову сжал руками, и на обрюзгшем его лице выразился ужас.
Но этот ужас он подавил своей волей.
А арестант между тем продолжал свою речь, и секретарю показалось, что он слышит не греческие хорошо знакомые слова, а неслыханные, неизвестные.
— Я, прокуратор, — говорил арестант, рукой заслоняясь от солнца, — с удовольствием бы ушел с этого балкона, потому что, сказать по правде, не нахожу ничего приятного в нашей беседе...
Секретарь побледнел, как смерть, и отложил таблицу.
— То же самое я, впрочем, советовал бы сделать и тебе, — продолжал молодой человек, — так как пребывание на нем принесет тебе, по моему разумению, несчастия впоследствии. Мы, собственно говоря, могли бы отправиться вместе. И походить по полям. Гроза будет, — молодой человек отвернулся от солнца и прищурил глаз, — только к вечеру. Мне же пришли в голову некоторые мысли, которые могли бы тебе понравиться. Ты к тому же производишь впечатление очень понятливого человека.
Настало полное и очень долгое молчание. Секретарь постарался уверить себя, что ослышался, представил себе этого Га-Ноцри повешенным тут же у балкона, постарался представить, в какую именно причудливую форму выльется гнев прокуратора, не представил, решил, что что-то нужно предпринять, и ничего не предпринял, кроме того, что руки протянул по швам.
И еще помолчали.
После этого раздался голос прокуратора:
— Ты был в Египте?
Он указал пальцем на таблицу, и секретарь тотчас поднес ее прокуратору, но тот отпихнул ее рукой.
— Да, я был.
— Ты как это делаешь? — вдруг спросил прокуратор и уставил на Ешуа зеленые, много видевшие глаза. Он поднес белую руку и постучал по левому желтому виску.
— Я никак не делаю этого, прокуратор, — сказал, светло улыбнувшись единственным глазом, арестант.
— Поклянись!
— Чем? — спросил молодой человек и улыбнулся пошире.
— Хотя бы жизнью твоею, — ответил прокуратор, причем добавил, что ею клясться как раз время — она висит на волоске.
— Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — спросил юноша. — Если это так, то ты ошибаешься.
— Я могу перерезать этот волосок, — тихо сказал Пилат.
— И в этом ты ошибаешься. Но об этом сейчас, я думаю, у тебя нет времени говорить. Но пока еще она висит, не будем сотрясать воздух неумными и бессмысленными клятвами. Ты просто поверь мне — я не врач.
Секретарь искоса заглянул в лицо Пилату и мысленно приказал себе ничему не удивляться.
Пилат усмехнулся.
— Нет сомнения в том, что толпа собиралась вокруг тебя, стоило тебе раскрыть рот на базаре.
Молодой человек улыбнулся.
— Итак, ты говорил о царстве истины?
— Да.
— Скажи, пожалуйста, существуют ли злые люди на свете?
— Нет.
— Я впервые слышу об этом, и, говоря твоим слогом, ты ошибаешься. К примеру — Марк Крысобой-кентурион — добрый?
— Да, — ответил [юноша], — он несчастливый человек. С тех пор, как ему переломили нос добрые люди, он стал нервным и несчастным. Вследствие этого дерется.
Пилат стал хмур и посматривал на Ешуа искоса.
Потом проговорил:
— Добрые люди бросались на него со всех сторон, как собаки на медведя. Германцы висели на нем. Они вцепились в шею, в руки, в ноги, и, если бы я не дорвался до него с легионерами, Марка Крысобоя не было бы на свете. Это было в бою при Идиставизо. Но не будем спорить о том, добрые ли люди германцы или недобрые... Так ты бродяга, стало быть, ты должен молчать!
Арестант моргнул испуганно глазом и замолчал.
Тут внезапно и быстро на балкон вошел молодой офицер из легиона с таблицей и передал ее секретарю.
Секретарь бегло проглядел написанное и тотчас подал таблицу Пилату со словами:
— Важное дополнение из Синедриона.
Пилат, сморщившись, не беря в руки таблицу, прочел написанное и изменился в лице.
— Кто этот из Кериота? — спросил он тихо.
Секретарь пожал плечами.
— Слушай, Га-Ноцри! — заговорил Пилат. — И думай, прежде чем ответить мне: в своих речах ты упоминал имя великого кесаря? Отвечай правду!
— Правду говорить приятно, — ответил юноша.
— Мне неинтересно, — придушенным голосом отозвался Пилат, — приятно тебе это или нет. Я тебя заставлю говорить правду. Но думай, что