Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что он говорил человеку ласковые слова и в то же время или вслед за тем его поносил, – общеизвестно. Именно общеизвестно. На то и рассчитано. Главный его фокус парадоксально состоял в том, что он показывал двойное дно своих отношений.
Первые мои встречи с Чуковским, еще молодым Чуковским, относятся к 1924 году, когда он меня поощрял и напечатал в своем журнале (закрытом на третьей книге) мою первую рецензию; последние встречи – это Переделкино, незадолго до его смерти.
На девятом десятке он физически постарел, конечно, но приемы разговора остались совершенно те же. И то же изящество.
1980
Переделкино
Ахматова считала Пастернака удачником по природе и во всем – даже в неудачах.
У А. А. был свой вариант (совсем непохожий) эпизода, рассказанного Пастернаком в его автобиографии («Люди и положения»). Излагала она его так: четырехлетний Пастернак как-то проснулся ночью и заплакал, ему было страшно. В ночной рубашке, босиком он побежал в соседнюю комнату. Там его мать играла на рояле, а рядом в кресле сидел старик с бородой и плакал. На другой день мальчику объяснили, что старик – это Лев Толстой.
– Боренька знал, когда проснуться… – добавляла Анна Андреевна.
– Какие прекрасные похороны, – говорила она о стихийных похоронах Пастернака, когда Рихтер, Юдина, Нейгауз, сменяя друг друга, играли на домашнем рояле.
Какие прекрасные похороны… Оттенок зависти к последней удаче удачника.
Ахматова сказала мне как-то, что стихотворение «Не недели, не месяцы – годы / Расставались…» хочет переделать. Вместо: «Больше нет ни измен, ни предательств…» – «Больше нет ни обид, ни предательств…»
– Почему, Анна Андреевна?
– Потому что измену простить можно, а обиду нельзя…
Строка, однако, осталась неизмененной.
Анна Андреевна утверждала: «Борис читал Рильке, но не своих сверстников. Мои стихи он никогда не читал».
Я, понятно, не верила этому и возражала. После выхода «Из шести книг» (А. А. послала экземпляр Пастернаку) она сказала мне с торжеством:
– Получила восторженное письмо от Бориса – доказательство, что он в самом деле моих стихов не читал. Он захлебнулся, открыв у меня замечательные строки:
Так ведь это в «Вечере» напечатано – 1912 год.
* * *
Что делать с вами, милые стихи?..
Существуют стихи не то что ниже, а вообще вне стихового уровня. И в краю безграничной раскупаемости книг – тучные их тиражи лежат нераскупленные на прилавках. Слова в них – и бытовые, и книжные – никак не трансформированы. Просто словарные слова, с которыми решительно ничего не случилось оттого, что они (по Тынянову) попали в единый и тесный ряд. Нет, все же случилось – механическая ритмизация не позволяет им с достоинством выполнять свое нормальное, коммуникативное назначение.
Наряду с узаконенной стихообработкой официальных эмоций – неотрегулированная графомания, отнюдь не чуждающаяся модернизма. Эта разновидность особенно любит верлибр, где можно что угодно, не встречая сопротивления, совокуплять с чем угодно.
Это о плохих стихах. Но сейчас удивительно много людей пишут хорошие стихи. Трансформированное слово, поэтические ходы мысли, стиховые средства – всё на месте. Тут-то и начинается беда – драма ненужных хороших стихов. В них нет мысли; поэтическая мысль – не выжимка из стиха, а самая плоть его.
Бывали периоды поэтического расцвета и, главное, выраженных направлений, когда посредственные поэты служили хором для корифея или материалом для школы. Самоцельного же существования посредственные стихи не выдерживают.
Проза – другое. Проза может оправдать себя сообщением интересного, размышлением, увлекательным сюжетом. Но стихи – это опыт жизни в магическом кристалле обнаженного смысла. Он обнажается в силу двух противоположных свойств: стихотворные слова выделены и одновременно взаимозаражаемы, взаимозаряжаемы. В «Разговоре о Данте» Мандельштам говорит, что поэтическое слово – «пучок» смыслов, «и смысл торчит из него в разные стороны…».
Настоящее стихотворение – до краев переполненное мгновенье, блицоткрытие жизни (открытие называют также миром поэта, картиной мира, узнаваемостью поэта).
В поэтическом слове проявлены ценность и значение вещей. Поэтическое значение может быть иносказанием (символисты возвели это в теорию и систему). Но современное сознание ищет в стихе не иносказание, а сверхзначение. Явление, вещь означают самих себя, но означают и другое, рождающееся из пучка, из семантических пересечений. Одномерная вещь переводится на язык этих пересечений. Подобный процесс, с меньшим напряжением, может совершаться и в прозе.
Ценность и значение – понятия общего, социального порядка; единичный человек не может их добыть из себя. Стихи выражают поэта в его погруженности в культуру, в социум. Отношения между поэтом и его культурой складывались по-разному. Где найти меру неотменяемости общего и меру независимости личного?
Как-то я излагала Кушнеру соображения о культурном подключении. В некий момент юный писатель подключается к существующим направлениям, школам, эпохальным идеям (философским, общественным, общекультурным, литературным). Так он начинается. А потом он может добавлять, изменять, сам основывать школы.
Как быть поэту без поэзии и без культурного контекста? Извлекать аспект мира из самого себя – трудно это или невозможно?
Кушнер ответил мне тогда, что не в том дело, что подключаться можно к содержимому жизни, – его хватает. Но точка зрения на жизнь – чья она в таком случае? Она не может быть точкой зрения одного данного человека, как не может быть язык человека его единоличным, не принадлежащим обществу языком. Может быть, писателю, лишенному литературного направления, достаточно выразить точку зрения социального пласта и своих сопластников (формула Герцена).
На днях разговор о том же с Алешей Машевским (ему 24 года). Он говорит, что для него есть направление; следовательно, отношение к жизни. Что направление соотносится со стихами Кушнера и в конечном счете с тем, что делаю я в моей прозе.
Сейчас в западном мире убывают эпохальные идеи, школы (по большому счету). Давно уже на смену большим стилям, чередовавшимся на протяжении XVII–XX веков, не приходит новый, требующий нового термина. Опадают многоохватные направления последних десятилетий – экзистенциализм, структурализм. Может быть, все это перерождение форм культурного процесса, и оно позволяет, обходясь без направлений, брать жизнь, определенную только самыми общими историческими предпосылками и ожиданиями сопластников. Если так, то литературные факты оказываются в своем причинном ряду. Тем самым отношения с историей приведены в порядок.
У каждого поэта есть свои опасности. У плохих (в сущности, непоэтов) – опасность нетрансформированного слова. Но поговорим о недавно появившихся настоящих. У Кононова – опасность чрезмерно трансформированного слова. В предельном случае оно может совсем оторваться от своей реалии, потерять поэтому сопротивляемость и стать произвольным. У Машевского опасность обратная – обнажение смыслового механизма (вспомним обнажение приема), когда слишком очевиден становится поэтический замысел. Оба очень талантливы.