Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще два дня спустя, 14-го, произошло самоубийство Маяковского. 17 апреля первый поэт революции был похоронен, а назавтра во второй половине дня (в Страстную пятницу, и неслучайно именно этот день будет описан в древних главах «Мастера и Маргариты») Булгакову позвонил Сталин.
Год спустя после этого разговора Булгаков писал Вересаеву: «…В самое время отчаяния <…> мне позвонил генеральный секретарь <…> Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг увидеть его и узнать судьбу». И в который раз ключевым оказывается слово «судьба», которое теперь прочно ассоциировалось со Сталиным. В истории с Булгаковым лучший друг советских писателей сыграл свою роль покровителя гениально. «Король» поймал «Мольера» на крючок, он его утешил, обнадежил, привязал к себе и намекнул на возможность исключительных, особенных отношений между ними. Эти отношения оставалось только додумать, довообразить, чем Булгаков последующие месяцы и годы до самой своей смерти и занимался, обдумывал, обыгрывал, даже пародировал, неслучайно вложив в текст «Мольера» знаменитый пассаж: «Один из мыслителей XVII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, он выразился так потому, что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной и денежной власти возможно процветание театрального искусства».
Разумеется, эти слова нельзя стопроцентно отождествлять с авторской позицией, их произносит в романе «рассказчик», которого позднее рецензент Булгакова А. Н. Тихонов остроумно назовет развязным молодым человеком в кафтане, ничего не знающим о марксизме. И тем не менее Булгаков угодил в самую сердцевину 1930-х, он затронул нерв своей эпохи. Причем речь шла не только об одном конкретном писателе, не о частном случае, а об «актерах» – т. е. творческой, да и научной интеллигенции – вообще.
Итогом разговора со Сталиным стало поступление Булгакова во МХАТ на должность ассистента театрального режиссера. Отныне он перестал быть свободным художником и превратился в совслужащего с твердым окладом, штатным расписанием, отпуском, начальством. Но у этой потерянной свободы была оборотная сторона: литературный изгнанник почувствовал себя защищенным, и вчерашний единоличник сделался частью трудового коллектива: он вступил в театральный колхоз, пребывая некоторое время в состоянии эйфории.
А. М. Смелянский, автор книги «Михаил Булгаков в Художественном театре», очень образно написал об этом периоде жизни своего героя: «“Корабль” драматурга, дав сильнейшую течь, не затонул. Жизнь и на этот раз оказалась непредсказуемой. “Случай – мощное, мгновенное орудие Провидения” бросил Булгакова в спасительную гавань Художественного театра». Все это так, в 1930-м работа во МХАТе ничем иным, как спасительной гаванью, и не казалась, но сколько же в ней, в этой гавани, было своих рифов, омутов, водоворотов, мелей и прочих ловушек! Все дальнейшее развитие событий показало, что театральный роман между писателем и МХАТом складывался после поступления любимого «мхатового» автора на службу не менее, но гораздо более драматически, если не сказать трагически, нежели в ту пору, когда он был вольным художником, а сопровождавшая вручение верительных грамот церемонная переписка между Булгаковым и Станиславским мало отвечала реальному положению дел, ибо в творческом поединке между театром и драматургом начался новый изматывающий раунд, окончившийся тем, что булгаковские замыслы реализованы не были.
Фактически в 1930-е годы в прижизненной судьбе Булгакова наступило затишье. Почти что штиль. Или лучше сказать, мертвая зыбь. Эта зыбь сопровождала его последнее и самое странное седьмое семилетие жизни. Она нарушалась отчаянными попытками ощущавшего себя пленником, заложником, едва ли не мертвецом писателя добиться разрешения поехать за границу, изматывающими репетициями и обруганной в «Правде» постановкой «Мольера», неудачами с «Александром Пушкиным» и «Иваном Васильевичем», походами в американское посольство, дружескими пирушками, окончательным разрывом с Художественным театром и переходом в Большой, где все написанные им либретто оказывались невостребованными так же, как пьесы. Булгакова не арестовывали, не гнобили, ему платили за службу в театре немало денег, но как творца не замечали и точно шептали: не отвлекайся на суету, пиши свое главное. И он писал, как если бы в его судьбе присутствовал тот высший замысел, который есть в каждом писателе, только не каждому дано его познать иль с ним смириться.
Разгадал ли свой замысел Булгаков или смирился с ним – сказать трудно.
«Я сейчас чиновник, которому дали ежемесячное жалованье, пока еще не гонят с места (Большой театр), и надо этим довольствоваться, – передавал на Лубянку слова Булгакова его личный осведомитель 7 ноября 1936 года, и надо полагать, передавал точно. – Пишу либретто для двух опер – историческое и из времени гражданской войны. Если опера выйдет хороша – ее запретят негласно, если выйдет плохая – ее запретят открыто. Мне говорят о моих ошибках, и никто не говорит о главной из них: еще с 1929–30 года мне надо было бросить писать вообще. Я похож на человека, который лезет по намыленному столбу только для того, чтобы его стаскивали за штаны вниз для потехи почтеннейшей публики. Меня травят так, как никого и никогда не травили: и сверху, и снизу, и с боков. Ведь мне официально не запретили ни одной пьесы, а всегда в театре появляется какой-то человек, который вдруг советует пьесу снять и ее сразу снимают. А для того чтобы придать этому характер объективности, натравливают на меня подставных лиц.
В истории с “Мольером” одним из таких людей был Олеша, написавший в газете МХАТа ругательную статью. Олеша, который находится в состоянии литературного маразма, напишет все, что угодно, лишь бы его считали советским писателем, поили-кормили и дали возможность еще лишний год скрывать свою творческую пустоту.
Для меня нет никаких событий, которые бы меня сейчас интересовали и волновали. Ну, был процесс, троцкисты, ну, еще будет – ведь я же не полноправный гражданин, чтобы иметь свое суждение. Я поднадзорный, у которого нет только конвойных.
Что бы ни происходило в стране, результатом всего будет продолжение моей травли. Об испанских событиях читал всего три-четыре раза. И опять-таки, если бы я вдохновился этой темой и вздумал бы написать о ней, – мне все равно бы этого не дали.
Об Испании может писать только Афиногенов, любую халтуру которого будут прославлять и находить в ней идеологические высоты, а если бы я написал об Испании, то кругом закричали бы: ага, Булгаков радуется, что фашисты победили.
Если бы мне кто-нибудь прямо сказал: Булгаков, не пиши больше ничего, а займись чем-нибудь другим, ну, вспомни свою профессию доктора и лечи, и мы тебя оставим в покое, я был