Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее разум отказывался работать. Она с трудом осознавала, что находится в тюрьме: просто влачила существование на «конвейере». Но если она сойдет с ума, то уже не сможет помочь Карло и Снегурочке. Она чувствовала, что пришло время сделать следующий шаг.
Стояла глубокая ночь, когда за ней пришли. Все советское правительство начиная со Сталина работало по ночам. Какой наивной она была, когда Ваня возвращался на рассвете, воняющий псиной, как будто он участвовал в пьяной потасовке в пивной. Ее устраивало то, что его работа секретная, это избавляло от необходимости задавать вопрос, а чем он, собственно, занимался всю ночь? Теперь она знала, как они собирали компромат.
Когда ее привели в преддверие ада — секцию, где проводились допросы, на полпути между рабочими кабинетами, отделанными резными панелями, и внутренней тюрьмой Лубянки, — она испытала странное облегчение, как в тот момент, когда ее арестовали.
Она вошла в кабинет — и получила такой сильный удар дубинкой по спине, что упала. Ее жестоко избивали, она падала и со стонами корчилась на полу.
Удары дубинками — в комнате «работали» двое мужчин — сыпались на спину, грудь, живот, как бы она ни старалась увернуться, но больше ударов приходилось на ноги и ступни. Она кричала от боли, кровь застила ей глаза. На короткое время она старалась представить, что это очень неприятная медицинская процедура, которую просто необходимо пройти, она даже полезна и скоро закончится, но это помогло ненадолго.
По смешанному запаху водки, пота и вареной колбасы, который источали ее мучители, по злобе ударов, которые они наносили ей в грудь и бедра, по довольному хрюканью и по тому, как лихо негодяи размахивали своими дубинками, Сашенька догадалась, что это для них нечто вроде развлечения. Может, ее просьба помешала застолью в клубе НКВД или оргии на одной из конспиративных квартир.
Чекисты, тяжело дыша, внезапно прекратили избиение. Сашенька, дрожа и с трудом ловя ртом воздух, вытерла глаза, косясь на Кобулова с Родосом, которые были в сапогах, белых сорочках и галифе. Они стояли рядом, такие разные, но с одинаковыми глазами: налитыми кровью, желтыми и дикими, как у волков, которые попали в свет фар.
— Я хочу сознаться, — заявила она громко, насколько хватило сил. — Во всем. Умоляю, прекратите немедленно!
46
— Ура! Ура! — закричал Кобулов, подпрыгивая, как школьник на футбольном матче. — Христос воскрес!
Он вспомнил свою мать, веселую пышногрудую черноглазую грузинку, которая так его любила. Когда они в последний раз виделись на ее новой квартире в Тбилиси, она предупреждала его: «Будь осторожней, не навлеки на нас несчастья, Богдан! Помни Господа нашего Иисуса Христа!»
Он натянул гимнастерку, вытер лоб желтым шелковым платком.
— Довольно! Пусть умоется, товарищ Родос, пусть поспит, выключите в ее камере отопление и налейте кофе, когда она проснется. Потом дайте ручку, бумагу и пригласите Могильчука. Я возвращаюсь туда, где меня ждет столько кобылок! Слава богу, мы вовремя остановились и не подпортили ее личико. Это тяжелая работа, Сашенька, для мужчины, который так любит женщин. Это нелегко, настоящая пытка.
И, махнув на прощание унизанной кольцами рукой, закрыв дверь пинком ноги в начищенном до блеска сапоге, Кобулов ушел.
* * *
Весь следующий день Сашенька проспала. В камере стояла приятная прохлада, но грудь у нее горела — может, ей сломали ребро? Иногда седовласый доктор в белом халате, утративший свою престижную практику на Арбате и брошенный в этот мир живых мертвецов, приходил, чтобы осмотреть ее. Она тогда не спала, но грезила наяву, и ей все казалось, что это сгинувший профессор Израиль Полякович, который принимал у нее Снегурочку в родильном отделении кремлевской больницы. Почему ей так казалось? Может быть, потому, что, едва увидев и узнав ее, он подавил возглас изумления. Может, из-за выдававшей интеллигента старой закалки манеры разговаривать с больными — сдержанно, мягко, успокаивающе, хотя он сам был чем-то явно подавлен. А может быть, в самом его появлении среди ночи было что-то неуловимо знакомое. Ей захотелось поговорить с ним о Снегурочке.
— Профессор, это вы?
Но он положил свои чуткие пальцы ей на руку и легонько сжал.
— Расслабьтесь. — И еще ласковее: — Поспите, милая.
Он сделал ей какие-то уколы и втер мазь в ее исстрадавшееся тело.
Когда она проснулась, то не могла даже пошевелиться. Все тело было сине-черным, моча — красной. Она поела, еще немного поспала, потом ей позволили умыться и провели во внутренний двор, где, прихрамывая, она гуляла и любовалась прекрасным бирюзовым шатром над головой. Воздух был теплым и свежим, бодрящим. Она будто заново родилась.
Ей в некотором роде повезло, убеждала она себя.
Какое счастье, что ее любила и вырастила Лала; какое счастье выйти замуж за Ваню и родить таких прекрасных детей; какое счастье было наслаждаться ласками Бени Гольдена, единственным глупым, необузданным, опрометчивым романом в ее размеренной жизни, где существовала лишь работа.
Она лично была знакома с Лениным и Сталиным, титанами истории человечества. Понимая, что жизнь кончена, она благодарила Бога, что познала столько хорошего. Какое было время, какими сокровищами она владела!
Она знала, что из нее выбьют признание, она расскажет все, что они захотят, и даже больше. Каждое произнесенное ею слово, каждое сделанное признание станут затянувшимся самоубийством. Но они будут иметь значение для ее единственного читателя: для Самого, для товарища Сталина. В ее отрывочных полубезумных воспоминаниях он отыщет ту правду, которая ему необходима. Ваня, если он еще жив, сделает то же, что и она, — разве что не так красочно.
Она не знала (и, должно быть, так никогда и не узнает), почему первыми были арестованы именно они: Мендель, Беня и Ваня. Ей теперь было уже все равно, как именно сплетается паутина. Единственное, что оставалось важным: именно она была в сердцевине всего, она погубила их всех. Она и Петр Саган.
Ее могут продержать в неизвестности несколько месяцев, но к тому времени, когда неизвестность закончится, дети будут пристроены под другими именами, с другими судьбами, живые и здоровые; останутся в мире живых, а не в ее мире мертвых. Она мысленно передавала им свою любовь, свою благодарность Сатинову, свою признательность дорогим ей людям. Ей пришлось расстаться с детьми.
Она с шестнадцати лет в партии. Коммунизм был ее религией, вызывал исступленный восторг. Но теперь, на закате жизни, она видела, что это ее необычное, фантастическое, убийственное признание будет последним делом в ее жизни. По-настоящему она стала родительницей только теперь, умирая. Одной ногой она уже вступила в иной мир.
Гуляя во внутреннем дворике, Сашенька увидела похожие на дымку облака в форме поезда, льва, бородатого профиля раввина. Может, это ее дед, туробинский раввин? А вон там, вдалеке, едва освещенные лучами солнца, — кто это? Не кролик ли, не подушечка?