Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и ей гордости было не занимать стать, да, пожалуй, и упрямства не меньше; и она вдруг решила, что, верно, нет нужды этому рыцарю в таком удовлетворении, и даже краска бросилась ей в лицо.
«А коли нет ему нужды, обойдется и так!» — сказала она про себя.
И все же совесть говорила ей, что вознаградить за обиду надо, есть ли в том нужда обиженному или нет ее; но, с другой стороны, и гордость подсказывала все новые доводы.
«А ведь он, может статься, и слушать не станет, только сгоришь ни за что со стыда. А потом, виновен он или не виновен, по злому ли умыслу поступает или в ослеплении, довольно того, что он на стороне изменников, врагов отчизны, что помогает им губить ее. Ума ли, чести ли он лишен — отчизне от этого одинаковый вред. Бог может простить его, а люди должны осудить, и клеймо изменника останется на нем. Да! Коль и невинен он, ужель не справедливо презирать человека, у которого недостает ума даже на то, чтобы отличить, где зло и где добро, где злодейство и где доблесть?..»
Гнев обуял девушку, и щеки ее запылали.
«Буду молчать! — сказала она себе. — Пусть мучается, он этого заслужил. Я имею право осуждать его, покуда не вижу раскаяния!»
И она обратила взор на Кмицица, словно желая удостовериться, что нет раскаяния в его лице. Тут-то и встретились они глазами и так смутились оба.
Раскаяния Оленька, быть может, и не увидела в лице рыцаря, но увидела страдание и большую усталость, увидела, что лицо это бледно, как после болезни, и жаль ей стало пана Анджея до смерти, слезы невольно затуманили глаза, и она еще ниже склонилась над столом, чтобы не выдать своего волнения.
А пир между тем становился понемногу все оживленней.
Сперва всем было, видно, не по себе; но чем чаще наполнялись чары вином, тем веселее становился пир. Все шумнее был говор гостей.
Наконец князь встал.
— Дорогие гости, прошу слова!
— Князь хочет говорить! Князь хочет говорить! — раздались отовсюду голоса.
— Первую здравицу я провозглашаю за всемилостивейшего короля шведского, который оказывает нам помощь в борьбе против врагов и, временно правя нашей страною, отречется от власти лишь тогда, когда отстоит мир. Прошу встать, ибо за здоровье короля пить надлежит стоя.
Все гости, кроме дам, встали и выпили чары, но без кликов, без изъявлений восторга. Пан Шанецкий из Дальнова что-то шептал соседям, а те кусали усы, чтобы не рассмеяться, видно, шляхтич подшучивал над шведским королем.
Но когда князь провозгласил здравицу за «дорогих гостей», которые питают столь добрые чувства к Кейданам, что прибыли даже из дальних мест, дабы засвидетельствовать хозяину, что они верят благим его помыслам, ему ответили громкие клики:
— Спасибо, князь! Спасибо от всего сердца!
— За здоровье князя!
— Нашего литовского Гектора!
— Да здравствует князь! Да здравствует наш гетман, наш воевода!
Тут Южиц, который был уже под хмелем, крикнул во всю силу легких:
— Да здравствует Януш Первый, великий князь литовский!
Радзивилл покраснел, как девица на сватовстве, но, заметив, что толпа гостей хранит немое молчание и с изумлением смотрит на него, промолвил:
— И это в вашей власти, однако же слишком рано, пан Южиц, желаешь ты этого мне, слишком рано!
— Да здравствует Януш Первый, великий князь литовский! — с пьяным упрямством повторил Южиц.
Тут встал и поднял чару Шанецкий.
— Да! — сказал он хладнокровно. — Великий князь литовский, король польский и цесарь Священной Римской империи!
Снова на минуту воцарилось молчание — и вдруг гости разразились хохотом. Глаза у них выпучились, усы встопорщились на раскрасневшихся лицах; они тряслись от смеха, который, отражаясь от сводов залы, долго не умолкал и замер у всех на устах так же внезапно, как и поднялся, когда все увидели лицо гетмана, которое менялось так, будто зигзаги молний бороздили его.
Однако Радзивилл усмирил страшный свой гнев и сказал только:
— Вольные шутки, пан Шанецкий!
Но шляхтич выпятил губы и, нимало не смутившись, продолжал:
— Желаем тебе вступить на трон, на который возводят избранника, большего и пожелать трудно, ясновельможный пан. Как шляхтич ты можешь стать королем польским, а как князь Священной Римской империи можешь быть возведен на цесарский трон. А вот далёко ль тебе до этих тронов, рукой ли подать, про то я тебе не скажу, но так думаю, до обоих одинаково, ну, а кто тебе вступить на них не желает, пусть встанет, мы тотчас искрошим его саблями. — Он повернулся к гостям: — Встань, кто не желает пану воеводе цесарской короны!
Ясное дело, никто не встал. Но никто и не смеялся, ибо в голосе Шанецкого было столько наглой и злой насмешки, что всех невольно охватила тревога, что же будет…
Но ничего не случилось, только у всех пропала охота веселиться. Напрасно слуги ежеминутно наполняли чары. Вино не могло рассеять ни мрачных мыслей в головах гостей, ни все большей тревоги. Радзивилл тоже с трудом скрывал свою злость, он чувствовал, что после здравиц Шанецкого умалились его достоинства в глазах собравшейся шляхты и что с умыслом или без умысла, но шляхтич внушил ей, что воеводе виленскому великокняжеский трон не ближе цесарской короны. Все было выставлено на глум и посмеяние, а ведь пир был затеян главным образом для того, чтобы приучить умы к мысли о будущем владычестве Радзивиллов. Радзивилл и тем был озабочен, чтобы эти насмешки над его чаяниями не оказали дурного влияния и на офицеров, посвященных в его замыслы. На лицах их читалось крайнее недовольство.
Ганхоф осушал чару за чарой и избегал взгляда гетмана, а Кмициц не пил, смотрел на стол перед собою, супя брови, точно размышлял о чем-то или вел с самим собою внутреннюю борьбу. Радзивилл содрогнулся при одной мысли о том, что ум юноши может озариться догадкой, и тогда правда выйдет наружу, и этот офицер, представлявший единственное звено, которое связывало остатки польских хоругвей с делом Радзивиллов, разорвет эту связь, если даже принужден будет вырвать сердце из своей груди.
Кмициц давно уже тяготил Радзивилла, и, если бы не та странная власть над гетманом, которую он приобрел силою обстоятельств, он давно бы пал жертвою своей дерзости и княжеского гнева. Но Радзивилл ошибался, подозревая, что в эту минуту молодой рыцарь предается мыслям, враждебным делу, ибо пан Анджей был поглощен одною лишь Оленькой и той глубокою рознью, которая их разделяла.
Минутами ему казалось, что эту девушку, которая сидит вот тут, рядом с ним, он любит больше всего на свете, но потом в нем просыпалась такая ненависть к ней, что, если бы только он мог, он убил бы ее, но вместе с нею и самого себя.
Так запуталась его жизнь, что тяжким бременем стала она для простой его натуры. Он чувствовал то же, что чувствует дикий зверь, попав в тенета, из которых он не может выпутаться. Тревожное и мрачное настроение, царившее на пиру, раздражало его до крайности. Было просто непереносимым.