Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День отстоял на славу – солнечный, яркий, искристо играли тугие снега, берущиеся в наст, звенькало из первых сосулек, загорчил первым подтаем воздух. За Ангарой, после заката, долго горело растекающееся зарево и долго томилось, впитываясь внутрь, долго потом уже новым, не зимним мягким пологом лежала по белому полю нежная синева. Но еще до темноты взошло и разгорелось звездное небо с юным месяцем во главе и пролился на землю капельный, росистый сухой свет.
Нет, не брал сон, ни в какую не брал. Истомившись, бабушка и внучка продолжали переговариваться. Днем Наталья получила письмо от сына, Викиного отца. Читала Вика: собирается отец быть с досмотром. Из-за письма-то, должно быть, и не могло сморить ни одну, ни другую.
– Уеду, – еще днем нацелилась Вика и теперь повторила: – Уеду с ним. Больше не останусь.
– Надоело, выходит, со мной, со старухой?
– A-а, все надоело…
– Ишо жить не начала, а уж все надоело. Что это вы такие расхлябы – без интереса к жизни?
– Почему без интереса? – то ли утомленно, то ли раздраженно отозвалась Вика. – Интерес есть…
– Интерес есть – скорей бы съесть. Только-только в дверку скребутся, где люди живут, а уж – надоело!.. В дырку замочную разглядели, что не так живут… не по той моде. А по своей-то моде… ну и что – хорошо выходит?
– Надоело. Спи, бабуля.
– Так ежели бы уснулось… – Наталья завздыхала, завздыхала. – Ну и что? – не отступила она. – Не тошно теперь?
– Тошно. Да что тошно-то? – вдруг спохватилась Вика и села в кровати. – Что?
– Ты говоришь: уедешь, – отвечала Наталья, – а мы с тобой ни разу и не поговорили. Не сказала ты мне: еройство у тебя это было али грех? Как ты сама-то на себя смотришь? Такую потрату на себя приняла!
– Да не это теперь, не это!.. Что ты мне свою старину! Проходили!
– Куда проходили?
– В первом классе проходили. Все теперь не так. Сейчас важно, чтобы женщина была лидер.
– Это кто ж такая? – Наталья от удивления стала подскребаться к подушке и облокотилась на нее, чтобы лучше видеть и слышать Вику.
– Не знаешь, кто такая лидер? Ну, бабушка, тебе хоть снова жить начинай. Лидер – это она ни от кого не зависит, а от нее все зависят. Все бегают за ней, обойтись без нее не могут.
– А живет-то она со своим мужиком, нет? – все равно ничего не понять, но хоть это-то понять Наталье надо было.
Вика споткнулась в растерянности:
– Когда ка-ак… Это не обязательно.
– Ну, прямо совсем полная воля. Как у собак. Господи! – просто, как через стенку, обратилась Наталья, не натягивая голоса. – Ох-ох-ох, тут у нас. Прямо ох-ох-ох…
Вика взвизгнула: котенок оцарапал ей палец и пулей метнулся сквозь прутчатую спинку кровати на сундук и там, выпластавшись, затаился. Слышно было, как Вика, причмокивая, отсасывает кровь.
– А почему говорят: целомудрие? – спросила вдруг она. – Какое там мудрие? Ты слышишь, бабушка?
– Слышу. Это не про вас.
– А ты скажи.
– Самое мудрие, – сердито начала Наталья. – С умом штанишки не скидывают. – Она умолкла: продолжать, не продолжать? Но рядом совсем было то, что могла она сказать, искать не надо. Пусть слышит девчонка – кто еще об этом ей скажет. – К нему прижаться потом надо, к родному-то мужику, к суженому-то, – и подчеркнула «родного» и «суженого», поставила на подобающее место. – Прижаться надо, поплакать сладкими слезами. А как иначе: все честь по чести, по закону, по сговору. А не по обнюшке. Вся тута, как Божий сосуд: пей, муженек, для тебя налита. Для тебя взросла, всюю себя по капельке, по зернышку для тебя сневестила. Потронься: какая лаская, да чистая, да звонкая, без единой без трещинки, какая белая, да глядистая, да сладкая! Божья сласть, по благословению. Свой он и есть свой. И запах свой, и голос, и приласка не грубая, как раз по тебе. Все у него для тебя приготовлено, нигде не растеряно. А у тебя для него. Все так приготовлено, чтоб перелиться друг в дружку, засладить, заквасить собой на всю жизню.
– Что это ты в рифму-то?! Как заучила! – перебила Вика.
– Что в склад? Не знаю… под душу завсегда поется.
– Как будто раньше не было таких… кто не в первый раз.
– Были, как не были. И девьи детки были.
– Как это?
– Кто в девичестве принес. Необмуженная. До сроку. Были, были, Вихтория, внученька ты моя бедовая, – с истомой, освобождая грудь, шумно вздохнула Наталья. – Были такие нетерпии. И взамуж потом выходили. А бывало, что и жили хорошо в замужестве. Но ты-то с лежи супружьей поднялась искриночкой, звездочкой, чтоб ходить и без никакой крадучи светить. Ты хозяйка там, сариса. К тебе просются, а не ты просишься за-ради Бога. А она – со страхом идет, со скорбию. Чуть что не так – вспомнится ей, выкорится, что надкушенную взял. Будь она самая добрая баба, а раскол в ей, терния…
– Трения?
– И трения, и терния. Это уж надо сразу при сговоре не таиться: я такая, был грех. Есть добрые мужики…
– Ой, да кто сейчас на это смотрит, – с раздражением отвечала Вика и заскрипела кроватью.
– Ну, ежели не смотрите – ваше дело. Теперь все ваше дело, нашего дела не осталось. Тебе лучше знать.
И – замолчали, каждая со своей правдой. А какая у девчонки правда? Упрямится и только. Как и во всяком недозрелом плоду кислоты много.
За окном просквозил мотоцикл с оглушительным ревом, кто-то встречь ему крикнул. И опять тихо. Наталья бочком подъелозилась к спинке кровати и отвела рукой занавеску. Еще светлее стало в спальне – отцеженным, слюдянистым светом.
– Зачем ты? Закрой! – встревоженно встрепенулась Вика.
Тонко, из звездной волосинки назревший, висел месяц. И скрадывал – где еще звездочка зазевалась. Полнится каждую ночь, полнится, пока не наберется в круглую сытую луну. Избы на другой стороне улицы стояли придавленно и завороженно – ни дымка, ни огонька, ни звука. Снежные шапки на крышах, подтаявшие за день, сидели набекрень и леденисто взблескивали под могучим дыханием неба. Такое там царило безлюдье, такая немота и такой холод, так искрилось небо над оцепеневшею землей и такой бедной, сиротливой показалась земля, что Наталье стало не по себе.