Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в логике Шаламова все-таки есть свое рациональное зерно. И не только потому, что аналогичные мысли — о влиянии русской литературы на русскую революцию — высказывали до него многие крупные русские философы и писатели (Н. Бердяев, С. Булгаков, И. Ильин, В. Розанов, В. Ходасевич и др.), а о причастности западного модернизма (во всех его ветвях, начиная с философской, связанной прежде всего с Ф. Ницше) к возникновению фашизма тоже было написано много работ, с которыми Шаламов хотя бы отчасти не мог быть незнаком. Важнее другое — Шаламов не только ясно обозначил отрицательные стороны извечного «литературоцентризма» русской культуры, но и необычайно чутко угадал особую роль русской литературы названного им периода (второй половины XIX века) — благородной и прекраснодушной в своих намерениях — в формировании и последующем разжигании социальных иллюзий в обществе, в создании целого ряда мифов, вошедших в сознание и даже в подсознание целых поколений. Главным из этих роковых мифов, приведших, на его взгляд, к самым катастрофическим последствиям, он считал «народнический» миф. Действительно, ни в одной из литератур мира высокая гуманистическая идея сочувствия низшим, беднейшим слоям общества, занимающимся тяжелым физическим трудом (народу), не доводилась до такой степени экзальтации и абсурда, и нигде эта категория населения, живущая «простой жизнью» (крестьянство, а затем пролетариат), не награждалась высшими человеческими добродетелями и не превращалась в фетиш, как в России. К истокам этого мифа в литературе Шаламов считает причастными прежде всего Н.А. Некрасова, Л.Н. Толстого и своего любимого Ф.М. Достоевского с его идеей о «русском народе-богоносце» («…в наши дни Достоевский не повторил бы фразу о народе-богоносце», — пишет он в том же тексте).
То, что власть, особенно в сталинский период, опираясь на этот миф («Простой народ лучше всяких бар и интеллигентов»), цинично спекулировала им, приспособив к теории «классовой борьбы» и натравливая народ на интеллигенцию, Шаламов хорошо понимает. Именно это больше всего его и возмущает! В сущности, все его эскапады против «гуманистической» (читай: «народнической») литературы имеют одну цель — защиту интеллигенции, которая, на его взгляд, больше всего пострадала во время социальных катаклизмов XX века и репрессий, особенно в 1930-е годы. Эта мысль четче всего выражена в прямой авторской фразе из «Четвертой Вологды»: «Пусть аферисты и дельцы не поют, что интеллигенция перед кем-то виновата… Дело обстоит как раз наоборот. Народ, если такое понятие существует, в неоплатном долгу перед своей интеллигенцией». В художественном плане, в преломлении через колымский опыт, эта мысль отчетливее всего проведена в одном из последних рассказов «Леша Чеканов, или Однодельцы на Колыме». «Это вы, суки, нас погубили! — кричит здесь герой, бывший «хлебороб», ставший в лагере десятником. — Все восемь лет я тут страдал из-за этих гадов-грамотеев!» Невозможно здесь предполагать какие-либо сознательные литературные реминисценции Шаламова, однако эта фраза перекликается с фразой одного из героев «Записок из Мертвого дома» Достоевского: «Вы нас заклевали, железные носы!» Кто же виноват, что этой слепой народной злобы к «благородным» за столетие не убавилось, а, наоборот, прибавилось? Для Шаламова этот вопрос остался открытым, но к современной ему московской интеллигенции — либеральной, фрондирующей и при этом не упускающей практических выгод — он относился, как мы знаем, весьма критично.
Несомненно, что суждения Шаламова были устремлены не только в прошлое, но и в современность 1970-х годов, когда в диссидентских кругах СССР вновь разгорелись споры о революции 1917 года, о народе и интеллигенции с явным обвинительным уклоном в сторону последней. «Аферисты» и «дельцы», в понимании писателя, — это те, кто, спекулируя понятием «народ», пытался в очередной раз расколоть общество. Эта тенденция ярче всего выражается для него в творчестве и публицистической деятельности А. Солженицына. В сущности, вся поздняя проза Шаламова, его мысли в дневниках и письмах этого периода представляют собой продолжение фронтальной полемики с неприемлемым для него комплексом староконсервативных, антиреволюционных и антисоциалистических идей, связанных не только с Солженицыным, но прежде всего с ним как вождем и эмблемой «духовной оппозиции», как новым воплощением литературы, превратившейся в политическую проповедь. Последняя его литературная оценка своего главного оппонента касалась романа «Август Четырнадцатого», о котором он отозвался исключительно отрицательно: «За два века такого слабого произведения не было, наверное, в мировой литературе… Все, что пишет Солженицын, по своей литературной природе совершенно реакционно». Шаламов имеет в виду прежде всего архаичный метод писателя, ориентированный на каноны XIX века, хотя для него очевидна и политическая «реакционность» автора «Августа». Пожалуй, Шаламов был единственным, кто в те годы в полной мере осознавал опасность разрушительного потенциала, которую несла в себе «мессианская» литературно-политическая деятельность Солженицына. Но слышал ли кто его голос?..
Привыкший принимать «однозначные решения» писатель остается до конца верен той позиции, которую он высказал в письме в «Литературную газету». Его приверженность советскому строю становится в определенном смысле еще тверже, хотя он и понимает, что этот строй несет в себе огромное количество изъянов. Ощущая в обществе, особенно в среде интеллигенции, жажду перемен, он в то же время — гораздо глубже, чем многие, — понимает опасность всякого резкого социального сдвига в таком сложном государственном и культурном организме, как СССР с ее ядром — Россией. Эти мысли, в аллегорической форме, ярче всего воплощены в одном из поздних колымских рассказов Шаламова «Цикута»:
«Перемена всегда опасна. Это один из важных уроков, усвоенных человеком в лагере. Лагерник против всяких перемен. Как ни плохо здесь — там, за углом, может быть еще хуже».
Не есть ли это самая точная характеристика ментальности советского общества начала 1970-х годов и собственной ментальности Шаламова как старого лагерника, понимающего приверженность своих соотечественников единым «лагерным» (коллективистским, солидаристским, патерналистским и др.) законам, которые стали плотью и основой жизни? Не есть ли это голос мудреца-мыслителя, предупреждающего о том, как опасны резкие повороты в таком обществе? Не есть ли это голос истинного пророка, предвидящего катастрофическое развитие событий, если они пойдут по пути, к которому призывают самые рьяные ниспровергатели сущего?
Нельзя не заметить, что поздний «советский консерватизм» Шаламова (назовем это так) и типологически, и психологически (но, разумеется, не идеологически) очень близок тому консерватизму, который исповедовали в свое время Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев и другие крупные мыслители, остро ощущавшие культурно-национальное своеобразие России. Разве в отношении Шаламова к «прогрессивному человечеству» нет связи, скажем, с отношением автора «Бесов» к современным ему «прогрессистам», «либералам» и «нигилистам»? А в предвидении Шаламова эпидемии «блатарской инфекции» нельзя ли увидеть преемственность с пророчеством Леонтьева о «демократизации пороков» — самом худшем и низменном воплощении любой необузданной «демократии» в такой стране, как Россия?..
Но сам Шаламов, человек другой эпохи, мыслит совершенно иными, гораздо более рациональными категориями. В сложившемся во второй половине XX века мире он ищет реальные координаты. Идея атомной бомбы как «гаранта мира» его удовлетворяет только до известной степени. Человечество должно находить пути компромисса, но должно искать его на левом, отвечающем интересам большинства людей направлении — таков вектор его размышлений. Наиболее определенно мысли Шаламова на этот счет высказаны в недавно опубликованных записях о своем друге Я.Д. Гродзенском (после его смерти в 1971 году): «…Уж если в истории была какая-то не иллюзия, а реальная свобода, то это свобода ругать свое правительство, единственная свобода слова в истории. Но ни он, ни я не принадлежали к поклонникам демократических институтов Запада — но оставляли за ним "оценку" (? — нрзб) как единственный реальный путь пусть мизерной, но свободы. Ибо ни социалистическое государство тоталитарного типа (Шаламов с очевидностью говорит о сталинском государстве. — В. Е.), ни Мао Цзе-дун свободы людям не несут. Все это шигалевщина, предсказанная Достоевским. Это не значит, что под "левое" не надо ставить»[94]. О том же говорит дневниковая запись, сделанная тогда же: «…Моя формула антивоенная, чуждая и даже противопоставленная духу подчинения и приказа. Поэтому "новые левые"+, Максимов+, а Гароди и Сахаров — минус»[95].