Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме этого письма, сохранился еще черновик письма моей жены к Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу, игравшему в то время видную роль при Ленине. Где он теперь? Совершенно исчез с горизонта.
Вот это письмо.
«Многоуважаемый Владимир Дмитриевич! По Вашему совету я была у коменданта Козловского, описала ему весь ужас положения семьи Брусиловых. Он мне сказал, что будет говорить обо всем этом с кем следует и чтобы я ему позвонила в субботу, т. е. сегодня, до 4 часов дня по телефону 1-04-61. Я звонила пять раз, но мне отвечали, что его там нет.
Я ничего не знаю, что делать далее, и ввиду того, что Вы разрешили мне сообщить Вам, как [об]стоит дело нашей семьи, пишу Вам следующее: 1) брат моего мужа – Борис Алексеевич Брусилов скончался от потрясений, ухудшивших его болезнь (грудная жаба) в Бутырской тюрьме. Его не воскресишь. Тело его выдали нам по распоряжению Чрезвычайной комиссии и оказано содействие для доставления его в Воскресенск, так как там, в Новом Иерусалиме, его семейные могилы.
Спасибо за это. Также спасибо за то, что невинно заключенных дочь и племянницу усопшего вчера выпустили из тюрьмы, и они успели прибежать на вокзал вслед за гробом отца и дяди. Теперь в тюрьме остались очень больной, чахоточный, родственник по жене усопшего Бориса Алексеевича – Сергей Роман и мой пасынок Алексей Алексеевич Брусилов Младший. Никаких обвинений им не предъявлено, свиданий с ними не допускают.
Но самый наш главный ужас в том, что мы не можем сказать моему мужу о смерти любимого, единственного брата его, так как здоровье его самого день ото дня хуже. Рана загноилась, перебитый во время ранения нерв вновь дает сильные боли. Необходимо принять меры, необходим консилиум врачей. Но при антигигиеничных условиях, в которых он находится в заключении, правильное лечение невозможно. Заражение же крови при открытой ране возможно ежеминутно.
Сегодня мой муж подает официальное заявление при свидетельстве доктора о состоянии своего здоровья и просит разрешение консилиума. Доктор Лесной, который его каждый день перевязывает, советует нам пригласить проф. Минца и доктора Мамонова. Если я не ошибаюсь, они также лечат В. И. Ленина?
Умоляю Вас, многоуважаемый Владимир Дмитриевич, ускорить назначение консилиума, так как каждый час грозит приблизить к трагической развязке, постигшей уже его брата. Не говоря уже про то, что о смерти этой сообщить Алексею Алексеевичу будет возможно только когда он вернется в свою родную, семейную обстановку.
…Итак, очевидно, все эти хлопоты и письма повлияли на всех власть имущих, и в ближайший день после этого ко мне в подвал Судебных установлений в Кремле объявился сам Петерс, гроза и ужас для русских людей того времени. Вошел какой-то штатский человек с бритым лицом, очень внимательно и остро посмотрел мне в глаза и заявил:
– Вы свободны, можете идти домой.
– Очень вам благодарен, но идти не могу, так как моя нога искалечена.
– В таком случае мой автомобиль вас довезет до дому.
Итак, с конвоиром-латышом, в автомобиле латыша Петерса меня доставили домой; нечего и говорить о том, как обрадовалась моя семья увидеть меня вновь дома и живым. Мне объявили, что домашний арест будет состоять в том, что при мне будут состоять всегда дежурные чекисты, а я должен отвести им комнату.
Я указал им на свой кабинет и ушел в спальню, где тотчас же меня уложили в постель. Какое это было блаженство: чистое белье, чистые простыни, прекрасная мягкая кровать, добрые милые лица возле, горячий чай с вином и сухариками!.. Вот это называется счастье для физически усталого, изнемогавшего от грязи и неудобств под арестом человека. Но душа все равно мучительно ныла. Я стал расспрашивать обо всех своих, мне говорили, что сын и Сережа Роман еще в тюрьме, но про брата странно отмалчивались…
И только на другой день я узнал правду… Тяжко мне было. Мне рассказывали, что бедный мой брат поднял руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но, умерев, не успел, и рука так застыла, и в гробу он лежал с поднятой для креста рукой. Бедняжки его дочери и тринадцатилетний сын, осиротев, метались в тоске и недоумении, из имения их прогоняли и отнимали все имущество, из городской маленькой квартиры тоже, и не позволяли брать ничего, так как после умершего в тюрьме все реквизируется рабочими.
Я не мог и не знал как им помочь, что делать?! В бывшем их имении еще оставалась старая моя племянница и престарелая француженка-гувернантка, воспитавшая еще их мать. Она от всех революционных потрясений впала в тихое умопомешательство, болела и в бреду все предсказывала будущее. После смерти жены Бориса, еще раньше, в начале революции она все повторяла: «Я вижу еще гроб, и еще гроб, и еще гроб… А нашего дорогого генерала в тюрьме…
Но его роль не кончена, он еще нужен России и Франции!» Бедная старушенция, разум ее затмевался, но сердце оставалось прежним. Спасибо ей за добрые чувства ко мне, за любовь ее к моей Родине наравне с ее дорогой Францией. Она видела гроб Бориса, его сына Алеши, который несколько лет спустя умер от скоротечной чахотки, и свой гроб. Все это исполнилось. Но вот пока я не вижу, какова моя роль и к чему меня Господь задержал на земле?!.
Во время моего ареста и смерти брата в тюрьме много хлопотала и помогала нам жена моего сына Варвара Ивановна. Много горя она принесла нашей семье и, главное, моему сыну, но справедливость требует, чтобы я отметил, как много она сделала своей энергией и находчивостью, чтобы помочь извлечь тело Бориса из тюрьмы, перевезти его в храм Св. Николая Явленного на Арбате, обмыть, одеть, устроить все благолепно и хорошо, по-христиански.
Мои несчастные, растерявшиеся племянницы, неумелые и застенчивые, ничего бы не добились, а Варвара Ивановна воевала с самой Чрезвычайкой и с железнодорожными служащими, пока не добилась того, чего хотела: Бориса отпели и отвезли по железной дороге на родное кладбище в Воскресенск. Странная эта молодая женщина и ранее того без конца хлопотала, чтобы облегчить мне мое заточение в подвале Кремля.
Два раза в день она прибегала к дежурному в комендантскую, приносила в термосах бульон, кофе, какао, папиросы, лекарства, лакомства, фрукты. Не могу не вспомнить всего этого с глубоким чувством благодарности. Она поспевала носить передачи и моему сыну, и Сереже Роману. Все это в каком-то экстазе… А впоследствии извела буквально и моего сына, и меня – и начудачила такого сумбура, что не приведи бог вспоминать.
Итак, я очутился дома, под надзором дежурных чекистов. Их несколько было, но двое мне запомнились больше других: еврей, выдававший себя за украинца, нахал пренеприятный, самонадеянный, несносный. Хорошо, что его скоро услали куда-то. Помню восторг его, когда пришла телеграмма о революции в Берлине.
Я же тогда подумал по адресу императора Вильгельма: «Не рой соседу яму, сам в нее попадешь». Второй часовой мой был латыш, юный, в высшей степени симпатичный, милый, деликатный. Ухаживал за нашей молоденькой горничной, водил моего больного, умиравшего бульдожку Санчика гулять. Очень конфузился, когда я ему говорил, куда и зачем выхожу из дома.