Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вам сказать, Георгий Борисович…
— Лучше всего откровенно.
— Видите ли, я с малых лет не люблю простоквашу.
— Ну и что? — Груздев озадачен.
— Рядовое наблюдение: еще в детстве я заметил, что одно лишь присутствие нытика необъяснимым образом влияет на молоко: оно скисает. Ну и, помимо того, в народе считают, что даже среднего качества остроты содержат витамин С.
— Я бы, с вашего разрешения, предпочел цингу.
— Не разрешу! Мне за то и деньги платят, чтобы я доставил вас домой здоровеньким и краснощеким. И я поклялся своим дипломом, что так и будет.
Пухов качает головой:
— Кому сейчас только не выдают дипломы… Не обижайтесь, Саша, доктор вы хороший, но солидности в вас, простите, маловато. Доктор должен быть окружен таинственностью, внушать трепет. Я вот помню одного врача, к которому мальчишкой ходил. Воротничок — белоснежный, пенсне — золотое, голос — шаляпинский бас! Величия был мужчина необыкновенного. Взглянет этак сверху вниз — и ты уже дрожишь и выздоравливаешь. А вы? То ли вам, Саша, штангу толкать, то ли в одиночку на собаках Антарктиду покорять. Как вы считаете, Георгий Борисович?
— Я думаю, что для Александра Васильевича еще не все потеряно. Если он купит себе пенсне…
Пухов посмеивается, довольный: ему кажется, что он отомстил за вальс. А мне только того и надо. Груздев — он умен, как бес, насчет микроклимата он сказал точно. Мне чертовски нужно, чтобы люди вокруг улыбались, мы пятые сутки в подвешенном состоянии, я сам готов зареветь белугой!
Слышится и снова затихает рокот дизеля.
— Иван из дизельной вышел, — догадывается Веня. — Сейчас заявится и сообщит народу: «Здоровеньки булы. Щец от обеда не осталось рабочему человеку?»
Сто раз было, но все замирают в предвкушении. Мы не телепаты, мы просто знаем друг друга, как облупленных.
В кают-компанию, вытирая руки ветошью, входит Нетудыхата.
— Здоровеньки булы. (Веня радостно раскрывает рот.) Щец бы похлебать рабочему человеку… Вы что, сказились?
Мы самозабвенно хохочем, даже Груздев на мгновение забывает про свое достоинство и беззвучно смеется. Но тут из спальни доносится долгий и тяжкий кашель. Смех мгновенно стихает.
В кают-компанию, сутулясь, входит Гаранин. Он приветливо улыбается нам, и мы улыбаемся ему. У меня сжимается сердце, мне кажется, что я вижу то, чего не видят другие. Гаранин прислушивается к писку морзянки, спрашивает у Томилина:
— Самойлов?
Томилин кивает.
— Сон видел, — щурясь от яркого света, с улыбкой сообщает Гаранин. — По-моему, даже цветной… Будто я в парке культуры на чертовом колесе катаюсь, вверх-вниз, вверх-вниз. А внизу вся наша полярная братва собралась, все смотрят на меня, торопят: «Наша очередь!» Жена смеется, пальцем грозит: хватит, мол, слезай. А колесо не останавливается, вертится и вертится… Ерунда, чушь какая-то. Что, чай пить будем?
Картинка детства: во дворе нашего старого дома рос могучий дуб, говорили, что ему триста лет. Я возненавидел его после того, как засохла рябинка, которую посадил невдалеке; мне казалось, что этот дуб — эгоист и убийца, он высасывает из земли все соки, чтобы жить вечно за счет других. Не знаю, насколько глубоко это детское впечатление повлияло на мой душевный склад, но бывает, что я стыжусь своего здоровья, мускулов, избытка жизни… И тогда я глупо мечтаю о том…
Еще одно признание: я вообще люблю мечтать. Ну, конечно, обнять Нину — увы, это неоригинально, все мечтают о таком; приласкать, потискать Сашку, своего тезку, ему уже тринадцать месяцев, а я его еще не видел — тоже не бог весть какая игра воображения; но вот уже второй месяц, как я, оставаясь наедине с самим собой, глупо мечтаю о том, что сотворю чудо. Вот в чем оно заключается: организм человека достигает совершенства обыкновенного примуса, и можно будет переливать часть своих сил товарищу, как из одного примуса в другой переливают керосин. И тогда Андрей Иваныч перестанет таять на глазах! Я горячо мечтаю об этом чуде, и пусть тот, кто сочтет, что я прекраснодушный глупец, держит свои мысли при себе.
— Почему чай? — прерывает неловкую паузу Веня. — По агентурным данным, у отца-командира имеются в заначке две бутылки коньяку. Андрей Иваныч, поддержите ходатайство коллектива!
— А уговор? — улыбается Гаранин, садясь за стол. — Тому, кто первым увидит «Обь».
— Ну, первый, ну, второй… Будем считать, что все сразу вместе увидели, — вдохновленный своей идеей, настаивает Веня. — «Обь»-то рядом, не сегодня-завтра подойдет, зачем такое удовольствие откладывать?
— Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра, — вставляю я и, увидев, что Груздев раскрывает рот, поспешно добавляю: — Не мое, Георгий Борисович, Марка Твена.
— Раз Николаич сказал: «Тому, кто первый увидит», — так и будет, — возвещает Дугин. — Чего суетишься?
— Как же ты, Дугин, начальство любишь, ну, просто неземной любовью, — восхищается Веня. — И оно тебя, со взаимностью. Тебя, говорят, еще в родильном доме главврач уважал безмерно!
— Веня, смени пластинку, — морщится Гаранин.
— А, пусть, — равнодушно роняет Дугин. — Чем бы дитя ни тешилось…
Не сговариваясь, все смолкают как по приказу: это прекратилась морзянка. Мы, не отрываясь, смотрим на дверь, нам совершенно ясно, что разговоры, которые шли до сих пор, — ерунда, а главное нам сейчас скажут.
Из радиорубки выходит Николаич, за ним Скориков. Их лица непроницаемы, напрасно мы пытаемся прочесть на них долгожданные новости.
— Слетелись, как мотыльки на огонь, — обмениваясь взглядом с Гараниным, шутит начальник. — Что, все собрались?
— Валя! — кричит Веня, — С вещами на выход!
Из камбуза выбегает Горемыкин.
— Чай подавать, Сергей Николаич?
— Кажется, нам будет не до чая, — пристально глядя на Семенова, пророчествует Груздев.
— Все в Кассандру играете? — Николаич усмехается. — Дела обстоят так. «Обь» пробилась вперед и находится от нас в ста десяти километрах.
— Что я говорил?! — бурно восторгается Веня. — Старушке «Оби» гип-гип… ура!.. Чего вы?
На Венин призыв никто не откликается.
— Это пока все, что моряки смогли сделать, — продолжает Николаич. — Между нами сплошной и торосистый десятибалльный лед. Припай унесло, но путь «Оби» преграждает ледяное поле шириной в десятки километров. Фактически за пять дней ледовая обстановка не изменилась. Теперь уже ясно, что через это поле «Обь» пробиться не может.
— Что значит «не может»? — повышает голос Пухов. — Она должна, обязана пробиться!
— Даже ценой своей гибели? — тихо спрашивает Гаранин.
Пухов хочет что-то сказать, но беспомощно машет рукой. Груздев усмехается. Кажется, он прав, нам действительно будет не до чая.
— А как же мы? — Нетудыхата растерянно приподнимается. — Как