Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За что мне просыпаться в хищное утро? Почему я, а не чернокнижники, не бездельники, не те, кто уехал вглубь материка, чтобы навсегда забыть о своих истоках?
Может ли быть, что это от того, что я допустила ту аварию в порту? Я виновата в ней, я знаю; это моя ошибка; я должна была справиться лучше; из-за меня погиб человек. Или, может быть, я голосовала неправильно? И мне следовало бы помнить о том, что любой колдун — свой, и что кровь желала бы, чтобы я оправдала Родена? Или, может, я зря рассказала Ставе всё то, что я ей рассказала?
Было ли это предательством крови?
И почему моя кровь молчала?
— Ты могла видеть Усекновителя по сотне разных причин. Что, если ты просто предсказала его приход? Мир изменчив, Пенелопа, в нём множество вариантов будущего, и ты выбираешь, какой из них…
— …правильный.
— …сбудется.
Ёши усмехнулся, развернул меня к себе, коротко поцеловал в губы.
— Знаешь, чему учат чернокнижников? Что всё возможно. Это принцип, без которого не бывает трансмутации и не бывает магии, потому что если ты ограничен в сознании — ты ограничен во всём. То, что мы называем запретным, они называют диким. Когда мир дрожит и существует сразу в бесконечном числе состояний, а кровь говорит тысячей голосов, ты выбираешь — какой из них слушать.
— Я не хочу умирать.
— Ты не умрёшь.
— Если я проснусь в хищное утро…
Ёши помолчал, вздохнул, обвёл пальцами раковину моего уха.
— Даже если так, это всего лишь хищное утро. Что с того, чтобы увидеть Бездну, что с того, чтобы услышать, как изменчив мир?
Я пожала плечами. Он не мог не знать, что я скажу: это сводит с ума; это кошмар, обрываемый одной лишь смертью; это агония разума.
— У нас в Роду была легенда, — мягко сказал Ёши, прижимая меня к себе и касаясь губами затылка. — Помнишь Кеничи Се?
— Того, который собрал зоологический атлас?
— Собрали его потомки. А он просто рисовал птиц. И ты ведь знаешь, что примерно половина из зверей в том атласе — никогда не существовала?
Я нахмурилась: предисловие к атласу я, кажется, не читала; это было в детстве, и я всё больше разглядывала картинки.
А Ёши продолжал:
— У нас есть легенда, что он и был первым из Се. Се и Бишиги одной крови, и в его времена все Бишиги умели и рождать создание в материи, и успокаивать в человеке, и слышать в зверях. А потом Кеничи проснулся в хищное утро.
— За что?
— Не знаю, — Ёши пожал плечами. — У него после войны не ходили ноги, его жизнь и до утра наверняка была кошмаром. Когда в его глаза заглянула Бездна, Кеничи бросили в хижине в горах, умирать. А через несколько месяцев нашли живого и рисующего диковинные акварели. Он говорил, что видит одни только тени, но слышит птиц. Они разбудили его, они вернули его. И после него кто-то из родни посвятил себя птицам, и так начались Се.
Бишиги помнили эту историю иначе: без хищного утра и птиц, зато с разделом земли, братоубийством и кровной местью, давно смытой колдовской водой. Но мне не хотелось спорить, тем более что Ёши говорил всё это лишь для того, чтобы меня отвлечь.
— Может быть, — твёрдо сказала я, отлипая от тёплой груди и вздёрнув подбородок, — Усекновитель станет карать чернокнижников. Он же спрашивал, где открылась Бездна — должно быть, он пришёл, чтобы её закрыть? Может быть, он остановит Крысиного Короля.
— Может быть, — охотно согласился Ёши.
Чернокнижие, ритуалы, трансмутация — всё это опасно и запретно; и то, что я пытаюсь, как могу, бороться с этим, не может быть ошибкой. А значит, моя совесть чиста — и моя кровь спокойна.
Тем вечером Ёши снова рисовал меня: я сидела в кресле, подобрав под себя ноги, и перебирала картотеку на созданий, где-то дописывая что-то, а где-то — вычёркивая. Ящички грудились вокруг меня, штабель бумаг на столике угрожающе покачивался, и я дошла всего-то до третьего ряда из десяти; эта работа успокаивала меня, расслабляла, хотя в ней было и не слишком много смысла.
Ёши вытащил в кабинет мольберт и водил над ним углём, рассказывая что-то художественное — о том, что любит графику больше живописи, и о том, чем виноградный уголь отличается от ивового и сколько перьевых насадок нужно для полного счастья. А потом попросил:
— Спой мне что-нибудь?
Я смешалась, задумалась. Мне легко было уже играть при нём на рояле, или даже петь романсы под аккомпанемент, или мурлыкать что-то ненавязчивое себе под нос. Но петь совсем без музыки всё ещё было неловко, странно.
— Если захочешь, — Ёши смотрел только в мольберт.
И я, прикрыв глаза и отодвинув карточки, пела ему о любви.
Когда мир накренился и застыл
В пространстве устрашающем и сонном,
Мне нужно знать, что ты когда-то — был.
Я рада знать, что ты меня запомнил.
А он нарисовал меня, конечно, — угольный портрет, точёное лицо, тонкие линии, гордый профиль, мягкая улыбка. Она была не то чтобы красивой, Пенелопа с рисунка, но на неё хотелось смотреть.
— Ты действительно видишь меня такой?
— Я вижу тебя разной, — невозмутимо ответил Ёши. — Это и прекрасно, не так ли?
Я отражалась в его глазах. Он целовал меня нежно, в краешек губ, и я стояла неподвижно, не желая прерывать тягучее, наполненное странным томлением мгновение; а потом отвечала так же порывисто, отчаянно, из сумасшедшего желания оказаться в невесомом и невозможном.
— Мне кажется, это всё не со мной, — прошептала я, вытягиваясь вдоль него на постели и сплетаясь, срастаясь.
— Это всё на самом деле, — улыбнулся мне Ёши.
Июньское утро горело где-то там, вдали, костром цветов и зелени, и безумное синее небо вставало над чёрной водой. А мы были здесь, на осколке старого мира, и мы были живы.
lxxiv
Лира приехала следующим утром, — кажется, она сама не понимала толком, зачем.
Май выдался ярким, солнечным, непривычно радостным, а теперь над