Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа оказалась на диво непритязательной, лишенной лоска — кто со сбитыми каблуками, а кому явно не помешало бы и вложить тонну-другую в шевелюру, в румянец. Воздух полнился треском и трепом благодаря отменному шампанскому, нарядным тарталеткам, расторопным раздатчикам, деньгам, и, обмениваясь то улыбкой, то кивком, то возгласом, я струился среди них вольно, как вода. Такое ощущение, что галдеж стоял исключительно на актерские темы, причем довольно профессиональный — съемки, перерывы, пробы, загруженность, перевоплощение и тэ пэ. Все поголовно — кто более, кто менее убедительно — косили под продюсеров. Ну да богатство — то же актерство, верно? Стиль, поза, интерпретация, которую навязываешь миру? Сам ты их заработал или нет, все равно, должен притворяться, что заслуживаешь их, что, выбрав тебя, деньги сделали правильный выбор, и ты, в свою очередь, стараешься не обмануть высокого доверия. С алчно горящим взором или просто с самодовольной ухмылкой, ты должен делать вид, будто это идет от души... У меня никогда не было ощущения, что я их заслуживаю за то, чем занимаюсь (даже неудобно, право слово), вот почему, наверно, деньги просачивались у меня между пальцев. Ну да эта куча не просочится, это ж какие пальцы надо иметь, и слишком она большая. Тогда придется тоже отолстосумиться.
Я дождался серьезного, заговорщицкого кивка Филдинга, обменялся рукопожатиями с Лорном и Кадутой, выскользнул на улицу и поймал такси. На Девятой авеню нам нежданно-негаданно повезло — подмигнул зеленый свет, полсотни кварталов с ветерком, и светофоры подпитывали мое возбуждение, словно говоря: ты можешь, полный вперед, пока этот пассажир на заднем сиденье не взалкал границ и тормозов, пока не запросился подальше с переднего края. Так что я вылез из машины и, чтоб утихомирить сердечный зуд, прошагал последнюю милю пешком по Челси к Восьмой, мимо синего или пурпурного неона захудалых кабаков, с промежутками черного антивещества отелей, где разбиваются сердца (какая-то квадратная черная бабища на чем свет стоит костерила портье), и помедлил в идеальных манхэттенских сумерках, в воздухе с серо-желто-серебряными вкраплениями, и загляделся сквозь проволочное ограждение на восьмерых мальчишек, пинавших мяч.
Мартина молча стояла на террасе в футболке и грамотных шортах, уперев левую руку в бок, волоча хвост шланга... Тут мы и пообедали, в условиях стопроцентной влажности, — салат, хлеб, сыр, опять это игрушечное белое вино, и со всех сторон пряный запах прелых листьев и торфа. Потом Тень дремал в умилительной позе, перемежая сонное сопение тревожными гримасами. Я сидел с «Гитлером» на коленях: заговор генералов, выжженная земля, унижение и смерть — хэппи-энд. Теперь придется перечитывать «Деньги», опять двадцать пять. Все эти книжки от Мартины. Она подарила мне набор для выживания в двадцатом веке. Но и я, в общем-то, ответил ей тем же — только собственной персоной. Мартина такая наблюдательная. Все эти недели она наблюдала за мной ничуть не менее внимательно, чем я за ней. Она узнала так много нового о путешествии нашей планеты во времени. Кое-что она переняла от этого жирного импотента, с рассудком в свободном падении по команде поворот-все-вдруг, от старьевщика, выпотрошенного и набитого под завязку, причем сплошным хламом.
— Слушай, — произнес я. — Скажи-ка мне одну вещь.
— Какую?
— На хрена я тебе такой сдался? Это же просто неубедительно. Ну, в смысле, никто не поверит. Ты бы вот поверила?
— Вот ты о чем... Да не казнись ты так, ты еще ничего. К тому же ты здесь, а где все? Ты стараешься. И ты мне просто нравишься.
— Почему? — Потому что я воплощенный двадцатый век. — Почему?
— Ты как собака.
Я напрягся. От подобных разговоров мне все еще немного не по себе. Обычно я требую, чтобы женщины относились ко мне очень серьезно, причем все время. Правда, я уже начал понимать всю чрезмерность своих требований, особенно последнее время, когда и сам с трудом удерживаюсь от того, чтобы не скорчить рожу.
— У тебя уже есть собака.
— А теперь две. О чем ты думаешь, когда не думаешь ни о чем конкретном?
— Надо подумать, — сказал я.
Мне ужасно захотелось виски; бессмысленно отрицать, что страх играет большую роль во всем происходящем на Банк-стрит. Страх перед неведомым, страх перед серьезным. Вина в бутылке оставалось примерно на стакан. Но сколько храбрости может прибавить стакан белого вина? С гулькин нос, вот сколько.
— А ты о чем? — решил я выиграть время.
— О потерях.
Она умолкла. Наверно, задумалась о потерях. Яуставился в ее глаза, в испещренные красными прожилками белки. Плакательные мышцы хорошо развиты, если не сказать накачаны. Она снова заговорила. Оказывается, имелись в виду потери личного состава, а не техники; потери медленные, но неуклонные, в среднем по человеку в год. Середину семидесятых оптичили ее бабушка с дедушкой. Далее — мать (от рака), лучшая подруга (разбилась на машине), отец (самоубийство), а год назад и единственный брат (утонул). Совсем недавно же, прошлым летом. А я ничего не знал.
— Господи Боже, — отозвался я. Конечно, богатые родственники оставляют свой след в виде наследства, чтобы помнили. В Англии все наоборот. В Англии попадаешь на бабки — с долгами там расплатиться, похороны организовать. — Но в этом-то году, — неуклюже продолжал я, — пока никого. Не потеряла еще.
— Потеряла. Осси. Это навсегда.
— А, ну да.
— Так о чем ты все время думаешь?
Лицо мое, наверно, сразу опухло, поглупело. Но я пожал плечами и ответил:
— О деньгах. Либо же страх и стыд. Надо же что-то противопоставить людям, которые могут меня возненавидеть, а больше у меня ничего и нет.
— Бедняжка, — проговорила она. — Правда, наверно, ты не так уж и одинок.
Мы легли в постель. Легли в постель по-взрослому — как будто это само собой разумеется, следующий пункт повестки дня. Ни тебе модуляторов настроения, ни внезапной серьезности, ни козлиного меканья, ни щенячьего визга, ни игривого хихиканья, и никаких прибамбасов, ни бренди, ни бордельного прикида, ни пут, ни иголок под ногти, ни третьего-лишнего. Она быстро разделась. Трусики у нее ничего такие, вполне одаренные, только их почти не успеваешь разглядеть. На длинных загорелых ногах, чуть-чуть «иксиком», но от того не менее очаровательных (бедра крутые, спина стройная, с глубокой ложбинкой, с изюминкой, так бы и скушал) Мартина проследовала в ванну. Затем возвращение, все так же в костюме Евы, и на виде спереди первый намек на интересную дряблость, первые следы времени, смерти, убеждающие, что если когда-нибудь все же повезло... тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — то это была женщина. Точно жещина, никаких сомнений.
— Ничего себе, — произнес я, — значит, все это время, пока мы тут, у тебя еще такая куча своих забот была. А я и не знал. Прости, пожалуйста. — И я уловил отзвук ее мыслей, там же, где ее лицо, в недосягаемой высоте.
Я разделся и тоже залез под одеяло. Мы поцеловались, обнялись, и я, конечно, знаю, что я тупой тормоз, но наконец до меня дошло, что она хотела сказать своей наготой, наконец я разглядел недвусмысленное содержание наготы, и оно гласило: бери, я ничего не скрываю. Не гони лошадей, сказал я себе, а то ведь переломаешь все, такие руки-крюки... И, проснувшись утром, я, честное слово (не смейтесь, только не смейтесь), чувствовал себя, как цветок— конечно, немного подсохший, немного поникший и, возможно, без шансов на достойную жизнь, лишь на имитацию жизни, на жизнь в горшке, но распускающий остатки лепестков навстречу солнцу нового дня.