Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через некоторое время все прошло, и я успокоился. Позже, возвращаясь в одиночку после коротких перерывов, я уже был готов к неизбежной аутоагрессии. С каждым разом справляться с ней было все проще.
Постоянной моей заботой стала необходимость создавать у начальства видимость эффективности их действий. Я должен был показательно страдать от одиночества. И я показательно страдал! При обходах камер лагерным начальством я непременно жаловался на одиночное заключение и требовал соблюдения социалистической законности. Начальство не скрывало своей радости. Я свою радость скрывал.
Однажды я перестарался. При очередном обходе прокурора по надзору за местами лишения свободы я завел свою вечную песню о незаконном одиночном заключении. Прокурор был новый, молодой и какой-то, видимо, еще не сильно испорченный. Он распорядился пересадить меня в общую камеру. Меня тут же пересадили. Но прокурор ушел, и на следующий день меня, слава богу, вернули на мое законное место. Впредь я был осторожнее с такими жалобами.
На воле люди тоже страдают от одиночества. Обычно из-за недостатка общения и отсутствия полезной деятельности. Что уж говорить о тюрьме! Общение здесь зачастую таково, что лучше бы никакого не надо, а полезной деятельности и вовсе нет. Я пытался своими силами восполнить эти недостатки.
Необходимо было занять день событиями. На первый взгляд, это смешно звучит для одиночной камеры, где делать решительно нечего и каждый следующий день в течение многих недель, месяцев и лет похож на предыдущий. Но мне это удалось. Иногда времени даже не хватало.
Прежде всего надо было постараться найти замену тому, чего меня лишили. У меня отняли свободу передвижения – я буду двигаться. Каждый день я проходил одиннадцать километров: шесть – утром, пять – после обеда. Рассчитать километраж было нетрудно. От окна к двери, поворот, от двери к окну. Семь шагов туда, семь обратно. Я вспоминал стихи моего доброго друга Виктора Некипелова – «Восемь с осьмушкой в одном направлении, три с половиною – вбок». Если у него во Владимирской тюрьме так и было, то ему сильно не повезло. Счастлив зэк, который сидит в камере с нечетным количеством шагов в длину! Тогда, наворачивая километры, он может поворачиваться каждый раз через другое плечо, отчего не кружится голова и нет ощущения, что ходишь по кругу.
За удовольствие пришлось платить. На ногах были тапочки, а пол в камере был сначала цементный, затем его покрыли деревянным настилом. Дерево, спору нет, лучше цемента, но ровная поверхность и отсутствие нормальной обуви привели к плоскостопию. Пришлось подкладывать под стопу валик, сделанный из подручных средств. Я не мог простить себе, что не догадался сделать это с самого начала.
Хождение по камере не было бездумным. Родион Раскольников на вопрос приятеля «Что делаешь, какую работу?» серьезно отвечал: «Думаю». Выхаживая по камере, я думал. Это было легко и всегда доступно, поэтому я не разрешал себе чересчур увлекаться этой работой. Жизнь должна быть разнообразной.
Я учил английский язык. Книги в лагерь передавать с воли не разрешалось, но Алка по моей просьбе разобрала переплет учебника и прислала книгу в виде стопки листков. Поскольку книга без переплета – это, в понимании тюремщиков, уже не книга, то мне ее отдали. Вслед за грамматикой она точно так же прислала мне упражнения. Я ограничил себя в день строго двумя параграфами грамматики и одним упражнением. Тюрьма меняет вкусы. Как я не любил английский в школе и с каким удовольствием изучал его в тюрьме! Я нарезал из чистой бумаги полоски и писал на них слова: с одной стороны на английском, с другой на русском. Каждый день я добавлял несколько полосок и повторял все слова, что были записаны. Когда их набралось около двух тысяч, я остановился. Возникла проблема с их использованием. Я не был уверен в своем произношении, а учиться было не у кого. Да и говорить было не с кем.
Впрочем, я научил нескольким простым фразам соседей из других камер. По-английски можно было перекрикиваться, не опасаясь, что надзиратели поймут. Тривиальную просьбу поделиться чаем можно было изложить по-русски; можно было попросить по-якутски «чэй», или по фене – чайковского, цихнару, травку, деготь, индюшку, лопуха, рассыпуху, шавану, кашу, композитора, лапу, мазут, шанеру, соломку, полынь, чехнарку, или просто «подогнать почифирить». Но всё это надзиратели уже знали. А вот если из камеры в камеру подкричать «Give me tea please», то надзиратели приходили в недоумение и старались запомнить, чтобы потом справиться у начальства. Некоторые из них «по-дружески» базарили с эзками где-нибудь на прогулке и невзначай интересовались, что это за зехер такой новый.
Обязательной частью моего дневного распорядка было чтение. В лагере была библиотека, и раз в неделю библиотекарь из зэков приносил в ПКТ новые книги и забирал старые. В том что касается классической литературы, выбор был неплох. Лагерь этот существовал бог знает с каких времен, его упоминал еще Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГе», а в старых лагерях и тюрьмах были обычно неплохие библиотеки. В сталинские годы они часто складывались из книг, конфискованных чекистами на обысках у «врагов народа». В нашей лагерной библиотеке были, например, тома из полного собрания сочинений Пушкина. Каждое произведение добросовестно сопровождалось справочными материалами. К «Пиру во время чумы» прилагался исходник, по мотивам которого писал Пушкин, – пьеса английского поэта Джона Вильсона. Пьеса была на английском, я начал для собственной практики ее переводить и обнаружил, что у Пушкина – дословный перевод части английской пьесы. Мне казалось просто непостижимым, как можно перевести в стихах настолько дословно!
Помимо книг из библиотеки можно было подписаться на толстые журналы и газеты или получать книги наложенным платежом через систему «Книга–почтой». Я пользовался этим, хотя ничего особо интересного в советской периодике быть не могло. В попавшем ко мне, уже не помню как, одном шпионском романе (кажется, это было чекистское творение «ТАСС уполномочен заявить») я вычитал полезную информацию. Шпион отправлял в штаб своей империалистической разведки донесение под почтовой маркой внешне ничем не примечательного письма. Я решил этой идеей воспользоваться. У нас с Алкой была договоренность о шифре в письмах, и мы этим успешно пользовались. Но шифр был таков, что сообщения в письмах были слишком короткими – по одной нужной букве в строчке. Я решил послать весточку под маркой.
Полдня я сидел и микроскопическим почерком писал маляву на тонкой бумаге. Получилось неплохо. (Тогда я и догадался, откуда у лесковского Левши такие завидные способности к микроскопическому творчеству: прежде чем подковать блоху, он наверняка мотал срок!) Многократно сложенную записку я положил под марку, которую наклеил на поздравительную открытку отцу. Отдельно в очередном письме жене я написал шифром, чтобы она заглянула под почтовую марку полученной папой открытки. Она так и сделала: приехала к папе, попросила мою открытку и торжественно извлекла из-под марки мою записку.
Писание писем – это большое и отдельное занятие. Отправлять письма из ПКТ можно было весом до 50 грамм один раз в два месяца. Я и писал письмо два месяца, добавляя каждый день по несколько строчек. Буковки были крошечные, так, чтобы в каждой клетке ученической тетради умещалось по строке. Очередную порцию письма я придумывал, вышагивая свои километры по камере, а потом аккуратно записывал придуманный текст.