Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Знаю», — подумал Георгий, но вслух вежливо произнес:
— Понятия не имею.
— Не из-за того, что за вас хлопотал С. Мы тут, надо сказать, трудимся вполне автономно. Независимо от столицы. Мы сами себе столица.
— Понятно, — сказал Георгий.
— И не только из-за ваших работ по активным гидролокаторам, с которыми я ознакомился еще на последних курсах института, — продолжал Пыхалов, все более оживая в предчувствии впечатления, которое произведут на Георгия его слова.
— Почему же? — слегка усмехнулся Георгий.
— Знаменитая у вас фамилия — Жеглов, — выдал наконец директор, и непонятно было, шутит он или говорит серьезно.
— А если б она была, к примеру, Болконский, тогда не взяли бы? — спросил Георгий.
— Тогда — нет. — Глаза Пыхалова заблестели, как будто от удовольствия. Это был неподдельный блеск, и улыбка Георгия стала шире.
— Но ведь тоже кино, — сказал он.
— Нет, книга, — не согласился директор.
— Так то — тоже книга. Братьев Вайнеров.
— То кино. — Пыхалов приподнялся, протянул Георгию руку.
Они попрощались, довольные беседой.
Уходя, Георгий чувствовал, как его буквально переполняет чувство собственного достоинства. Он еле сдерживал счастье в груди. Такое счастливое счастье, что двадцатью годами раньше он бы не удержался и тут же, в директорском кабинете, встал на руки. Он наконец получил работу, о которой мечтал! К тому же ему понравился директор, тот оказался на высоте, да и Георгий не ударил в грязь лицом.
У него оставалось в запасе десять дней, и он принял решение съездить к родителям.
«Нет, я не слишком интересуюсь людьми», — сказал Владимир Максимович. Надя недоверчиво покачала головой. «Как это возможно? А я не слишком интересуюсь книгами». — «Как это возможно, если вы учитесь в нашем институте?» — «Неужели мы вам совсем-совсем не интересны?» — настаивала Надя. «Не кокетничайте со мной, — нахмурился Владимир Максимович. — Вы-то мне как раз очень интересны. Вы, кажется, интереснее, чем я предполагал». — «Интереснее, чем книга?» — «О людях можно прочитать в книгах. Там они гораздо реалистичнее, чем в жизни. В реальности изображение смазано, расплывчато...» — «Может, у вас слишком слабое зрение?» — «И в конце концов, книга безопасна, старый Домби или молодой Растиньяк не могут нанести мне никакого морального ущерба. Язык, на котором они беседуют со мной, мне понятен. А с вами, хотя я почему-то уверен, что вы меня понимаете, я никак не могу найти общий язык», — «Иногда люди понимают друг друга по первым буквам слов, как это описано у Толстого», — ленивым голосом произнесла Надя. Владимир Максимович кивнул. «Однако до этой знаменитой сцены в гостиной Щербацких Левин выписывал слова коньками на льду, а Кити ничего не понимала...» — «Потому что не любила его. Когда любишь, внятно все». — «Однако обратите внимание, вы сами говорите о книгах». — «Нет, я о любви. Но когда книга присваивает жесты любви, они переходят в разряд тривиальностей, что обкрадывает мир реальных отношений. Неужели вы это не понимаете? За что вы так привязаны к словам?»
Владимир Максимович принялся объяснять. Постепенно вошел в раж. Говорил тем же раздраженным и скрипучим голосом, как на учебных занятиях, глядя сквозь Надю... Писатели старательно замалчивают повседневность, вымарывают время целыми тысячелетиями вместе со всеми его муравьиными составляющими, которые человек ощущает собственной кожей. Они сгоняют послушные толпы слов для возведения пирамиды романа, не считаясь с тем, что вокруг нее на сотни верст простирается территория неоглядной жизни, протекающей совсем в ином ритме, чем кипящая на малом пятачке воображения работа. Слова переходят в образы как строители-рабы в каменные глыбы пирамиды. Они отбрасывают огромные тени в будущее, выбирая из него реальное время — строительный материал для времени действия, которое нагнетается как давление в котле и грозит разнести все вокруг. К этому воображаемому действию слетаются поколения читателей, как пчелы к летку, они и поныне относят в этот улей сладкий взяток своего личного времени в надежде просочиться в ряды хозяев времени и действия.
Странно все это. Ведь если приглядеться невооруженным взглядом, станет видна чрезвычайная условность этого условного авторского времени, высасывающего наше реальное время, но услужливые жертвы слетаются к нему со всех пяти континентов; писатели же стоят в стороне, потирают руки и ждут не дождутся того дня, когда условное время разнесет реальное в клочья, и времени больше не будет, как сказано в Книге. Ни времени, ни букв, кроме каких-нибудь текстов кохау ронго-ронго, никем еще не расшифрованных. И это обстоятельство не может не занимать воображения мыслящего человека, такие вот дела.
Георгий курил на перроне в ожидании поезда, наблюдая, как грязная старуха в искусственной детской шубке, с торчащими седыми волосками на остром подбородке, ругалась с подвыпившим одноногим инвалидом. Они делили пустую бутылку. На заплеванном асфальтовом пятачке шла борьба за место под солнцем, делились сферы влияния, шел передел собственности в виде скамейки, на которой утоляли жажду провожающие и встречающие. Георгий с любопытством наблюдал за конфликтом двух бродяжек. Их спор, как и все раздоры последних десятилетий, велся в сугубо замкнутой, сургучом опечатанной изнутри системе, откуда не было выхода в иные сферы и слои атмосферы. Оба мыслили чрезвычайно конкретно. Системы замыкались в отчетливых корпоративных границах, в которые чужим хода нет. И все-таки Георгию удалось пройти через ловушки лабиринта и попасть в другую — вряд ли для него предназначавшуюся — ячейку. Революции, о которой говорили большевики, больше не свершится, напрасно партия караулит ее с плакатами в чужих руках, потому что планета поделена на тщательно охраняемые сферы влияния, как подземный Соцгородок, куда не ступит нога человека без пропуска, и старухи в поношенных детских шубках со стариками на костылях, приватизировав скамейку в центре перрона, может быть, избрали благую часть, которая у них не отнимется, тогда как большие заводы, фабрики, нефтяные скважины, дома отдыха и банки постоянно переходят из рук в руки, циркулируя в замкнутой системе действительных и мнимых собственников. Ясно одно: старуха с инвалидом способны объединиться лишь перед лицом общего врага, их общий враг — любитель баночного пива, к нему обращены их гневные возгласы, их всамделишная ненависть — к приверженцам иностранного пива из пестрых жестянок, которые пока в наших палестинах ни в какое дело не могут быть