Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как теперь легко дышать: не спешишь, не волнуешься... А стихи? Как теперь мои стихи? Ведь ты же в них жил все последнее время один. Разлегся между моих строк, вальяжно, бессовестно и посапываешь. Ну, там ты, положим, останешься, оттуда тебя я уже не прогоню, а дальше... Те новые, еще не написанные мои стихи и рассказы... Как они будут сочиняться без тебя? Кто будет там хозяйничать? Неееет! Я не хочу без тебя...
Иду по весенней улице, зная, что скоро увижу тебя... и слабость, и холодно, вокруг воздух нелюбовью пропитался, деревья голые склонились, сочувственно так смотрят, качают ветками, и снег подтаявший шипит под шагами: раз-лю-би-ла, раз-лю-би-ла! Солнце свысока снисходительно глянуло в лицо мне и обратно за облако, мол, теперь ему и просыпаться рано не к спеху, нелюбящих греть ни к чему.
Вдоль дороги шагаю смело, автомобили проезжают мимо, шинами шебуршат. Вдруг вижу боковым зрением глянцевый нос твоей машины, будто морда огромного черного игрушечного кита выплыла и стала, глазищами светящимися стеклянными так жалобно смотрит.
Понимаю — за мной!
Разворачиваюсь.
Открываю дверцу.
Лицо твое улыбается мне молча.
И внезапно на меня будто ведром ледяной воды вылилось: Фу! Слава Богу! Не разлюбила еще!
Сергей Евин
МЕРТВАЯ ПОЧТА
Андрею Пестову
Пересчитай людей моей земли —
И сколько мертвых встанет в перекличке.
Н. Тихонов
Он проснулся не от холода, давно пробравшегося сквозь фуфайку и влажное от пота нижнее белье, прямо к сердцу и деловито копошившемуся там прозрачными отмороженными пальцами; с холодом он все равно ничего не мог поделать: остатки спирта он допил еще вчера, последние дрова и уголь сжег в буржуйке позавчера; холод он пытался обмануть своим безразличным отношением к нему, однако заметил, что стал меньше двигаться, старался больше спать или просто лежать неподвижно, зарывшись телом в тряпки, а головой в неясные, тревожные сны, от которых голова потом долго зудела, как кожа в далеком детстве от крапивных ожогов; несколько обжигавших закрытые глаза холодной тревогой — снов этой ночи, под утро смерзлись в один, и стоя на этом сосредоточенном сне, как на большой льдине, со следами крови и санных полозьев, со следами босых ног, закиданных старой прелой соломой, льдине в темно-желтых пятнах; ему было непонятно, откуда тут все это, хотя, может, осталось от чьих-то чужих снов? Когда-то давно били говяжьими жилами беглого каторжника да гнали за розвальнями босым; позднее здесь прошла военная техника, подтекая соляркой и следуя поставленной боевой задаче; так, на этой, практично используемой, медленно плывущей льдине сна он пересек черную, дымящуюся холодом, широкую в этом месте реку ночи. И уже, будучи у самого берега, не дожидаясь, пока льдина ткнется в мерзлый камень рассвета — побежал по краю ее, разбегаясь для прыжка, и лед громко трескался под ногами, и тишина вокруг тоже внезапно начала оглушительно ломаться, острыми, как битое стекло, режущими звуками осыпаясь ему, бегущему, в уши, и вот от этого громкого треска и боли в ушах он и проснулся.
Вечером, дожав спирт, он лихо — головой вперед вбурился в середину сваленных в углу почтовых мешков и торопливо заснул и видел длинный, во всю ночь сон: незнакомая девушка зазвала его к себе, в темное холодное помещение и начала угощать церковным вином — кагором, он спросил ее: кто ты? почему у тебя так темно и холодно? Она молча пожала плечами и вышла, а он осмотрелся и на столе, рядом с бутылкой увидел открытую тетрадь. Он сразу ее узнал, это был его юношеский дневник. Он посмотрел на исписанную его почерком страницу и сразу понял, кто эта девушка. Шестнадцатилетним пацаном он работал на заводе в ночную смену, помощником у болезненной маленькой женщины. Однажды, часа в три ночи, она вдруг повернулась к нему и со слезами на глазах сказала: «Я ведь сейчас секунды на три заснула! И сон видела: доченька моя умершая мне приснилась... Говорит — мама, шубку мою, смотри, не продавай! Я ее изношу!.. — А я открыла глаза и плачу: как же ты ее износишь, деточка, ведь ты же мертвая!». Он сочувствующе кивнул, а придя домой, записал сон про умершую девочку в свой дневник. Туда он собирал разные поразившие его случаи, мысли, сны, но тетрадь потом пропала при суетливом нервном переезде в военное время. Он сидел в комнате девушки и чего-то ждал, и тут в дверь застучали требовательно и часто. Он открыл щелястую, сочащуюся по низу ледяным ветром дверь. На пороге стоял его бывший начальник Федор Яковлевич Гогонов, по слухам — недавно расстрелянный, и сердито смотрел на лежавшую на столе тетрадь. Федор Яковлевич быстро вошел в комнату, схватил тетрадь и, стоя уже на пороге, пролистал ее. Покачал головой и поднял указательный палец вверх: «Новое распоряжение поступило от учетно-счетного отдела. Сны необходимо тоже протоколировать и контролировать! Будешь теперь и сны собирать!» Дальше — он уже шагал по коридору, едва поспевая за быстро удаляющимся товарищем Гогоновым и отчаянно выкрикивая в зыбкую, еле видную в пепельном сизом мареве спину начальника: «По какой методике контроля и учета — сны собирать, Федор Яковлевич, где инструкции получить?!» Товарищ Гогонов внезапно остановился, хватил ногой по ближайшей двери и вошел в комнату. На каменном полу лежала высохшая трехглазая — с двумя маленькими закрытыми запавшей сморщенной кожей и большим открытым круглым глазом во лбу — татуированная мумия. Товарищ Гогонов склонился над ней и сказал: «Теперь смотри, Пронозин, внимательно. Вот все тебе инструкции — устным секретным спецпакетом, в моей наглядной передаче». Федор Яковлевич вытряхнул из кармана красные резиновые перчатки, натянул их и ловко просунул два пальца правой руки в глаз на лбу мумии. Пронозин нагнулся, запоминая последовательность движений, и увидел, что во лбу высохшего трупа вовсе не