Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она выбирается из кресла и садится рядом с ним на нечистый ковер. Чтобы встретиться с ним глазами, ей придется поступить неделикатно – взять его за подбородок.
– Посмотри на меня, – говорит Маша. – Ну же, Вадик. Ты напился. Стеклянный был, как елочная игрушка. Я боялась, что ты замерзнешь где-нибудь в сугробе, и пошла тебя искать. Я вас видела. Она сказала, что кино твое бессмертное, с которым ты так носишься, – бред. Глупость. Что оно никому не нужно, и когда-нибудь ты поймешь, какую она услугу тебе оказала. Ты правда не помнишь? Это она, Вадичек, миленький, все время ходила за тобой следом, по всем кабинетам, и отменяла твои встречи, всех отговаривала. Лишь бы тебе только не дали денег. Мешала тебе – нарочно, чтоб ты никуда от нее не делся. И в тот вечер ей как раз пришло в голову, что тебе пора сказать ей спасибо.
Но ты ничего ей не сделал, слышишь? Она пока говорила, румяная вся была от радости. Прямо светилась в темноте. А ты даже не кричал на нее, Вадик. И пальцем ее не тронул.
– Ну зачем ты врешь, – шепчет он и дергается, чтобы освободиться, потому что не хочет жалости. – Какой смысл. Если это не я, если…
И замирает на полуслове. Машино лицо совсем рядом – нежное, полное любви. Дотянуться и заткнуть ей рот. Схватить за плечи, вытолкать за дверь.
Тишина падает сверху, накрывает комнату, как ватное одеяло. Вспучивает оконные стекла, останавливает часы. Молчи, думает Вадик. Не надо, пожалуйста. И не может пошевелиться.
– Я не хотела, – говорит Маша. – Честное слово. Просто я десять минут стояла под елкой и смотрела, как ты плачешь. Оказалось, я не могу на это больше смотреть.
Старая гора вздрагивает, поджимает истыканный столбами бок. Толстая алюминиевая артерия, ползущая из долины, оживает и гудит, наполняясь. Ток летит по проводам вверх, как кровь, разливается по двум сотням невыключенных ламп, вытекает из мутных фарфоровых плафонов и струится по стенам, но энергии все еще слишком много. У остывшего Отеля – передоз, электрический инсульт. Если не сбросить напряжение, он взорвется, как паровой котел. Разлетится на куски. Поспешно просыпаются водяные насосы, вскипают бойлеры в ванных. Разоренный холодильник бросается морозить лед. Киловаттный прожектор над крыльцом трещит, раскаляясь, выплевывает излишки света наружу, в мокрую ночь.
Пугая неосторожных белок, вагон канатной дороги вспыхивает изнутри дюжиной потолочных фонарей. Раздвигает покрытые испариной двери, приглашая невидимых пассажиров. Выдержав паузу, двери с шипением смыкаются снова. Лязгают могучие лебедки. По-прежнему пустой, вагон отталкивается от платформы, задирает тяжелую корму и ныряет носом вниз. Небыстро сползает в темноту.
Дружба нередко вырастает из ерунды. Абсолютное родство душ недостижимо, стремление к идеалу – наивно, а одиночество по силам не каждому, и потому большинство из нас не может позволить себе слишком привередничать. Совпадение по нескольким точкам – уже победа: например, схожее чувство юмора и любовь к собакам, или тяга к классической музыке и умение весело пить до утра. В самых отчаянных случаях достаточно просто одинаковых обстоятельств; по этому принципу дружат молодые матери, обреченные на одну песочницу, младшие менеджеры в некрупных компаниях и заключенные в общих камерах.
Когда тебе четырнадцать, твой случай – непременно отчаянный. Дети несвободны. Заперты внутри обстоятельств еще крепче, чем взрослые. Одиннадцатилетний срок в школьных стенах невозможно оттрубить в одиночку, и выбирать приходится из малого. Из того, что есть. Чтобы считать Соню другом, Маше довольно возможности ежедневно после уроков проходить мимо собственного подъезда, не глотая сердце по кускам. До маминого возвращения с работы – пять часов, которые теперь, когда есть Соня, можно провести без страха. Все остальное – уже бонус, необязательный и незаслуженный. Например, пирожные, которые красивая Сонина мама оставляет для них на столе со смешной запиской. Пустая квартира с африканскими масками на стенах, где можно брать еду в гостиную, валяться на ковре и смотреть «Грязные танцы», выкрутив звук до предела. И то, что Соня почему-то не считает ее уродом. Дылдой, оглоблей, гигантской неуклюжей коровой.
Высокий рост – достоинство, которое Машины сверстники призна́ют только лет через пять (а сама Маша – никогда). Но Соня видит другое. Тебе похудеть только, часто говорит она, хмурясь. Знаешь, сколько моделям платят? Там лицо вообще неважно, главное, чтоб два метра и худая, и берут сразу после школы. Ты хотя бы пирожные не жри, дура. Блин, мне бы такие ноги, я бы всю жизнь одни огурцы ела.
В Сонином голосе нет нежности, но девочки-подростки редко бывают нежны. Маша слушает жадно, не пропуская ни слова, и чувствует себя счастливой.
В четырнадцать Соня – крошечная и бледная, как балерина. У нее хрипловатый голос, тяжелые сонные веки, которые она густо мажет черным, россыпь троек в дневнике и невероятная, восхитительная личная жизнь. Каждое утро Маша делает крюк, проходит полтора квартала в обратную сторону и ждет на углу, переступая с ноги на ногу. Мимо течет безрадостная детская река, стреноженная ранцами и мешками со сменкой, и где-то за высокими блочными домами впадает в забранную металлическими решетками школьную пасть. Школа ждет спокойно, вечная, как мавзолей. Звенит люминесцентными лампами, пахнет хлоркой и затвердевшими за ночь тряпками, готовая разжевать и проглотить каждого равнодушно, не различая вкуса, но Маше теперь все равно. Она больше не одинока.
И в ответ старается быть полезной.
Дикая Сонина юность нуждается в ограничениях, во внешнем контроле. Саморазрушительная беспечность, которую она себе позволяет, основана на вполне практичном соображении: ответственность придется взять на себя кому-то другому. Кто-то должен сохранить трезвую голову, когда она отключается на мятом диване в чужой квартире. Вытащить ее посреди ночи из неприятной компании. Кто-то должен умыть ей лицо, когда ее тошнит, и вести под руку до подъезда, когда она не может стоять на ногах. Пережить свое рискованное взросление без серьезного ущерба (знает Соня) она сумеет, только если надежная тяжелая Маша останется рядом. Если согласится сторожить ее.
Кроме того, ей ведь нужен свидетель. Зритель и слушатель. Родители уже не в счет, и потому именно Маша, неглупая, невлюбленная, начинающая уставать, знает ее лучше всего. Видит ее насквозь. Победить зрячую, уже почти брезгливую Машину усталость непросто. Становится труднее с каждым годом. Простые приемы давно не срабатывают, и Соня азартно перебирает подходы, шлифует трюки и репетирует монологи. Когда тебе месяц за месяцем из зала кричат: «Не верю», – любая, даже кратковременная победа – рывок. Гигантский прыжок через собственную голову. Уложить одного-единственного скептика на лопатки хотя бы на полчаса – в разы ценнее, чем размазать сотню неподготовленных простаков. А уж заставить скептика плакать, любить и жертвовать способен только гений. И Соня намерена стать гением. Раз уж иначе нельзя.
У детских привязанностей огромная инерция, ее хватает надолго. В Машином случае – до самого выпускного и дальше, еще года на полтора. Для нее все заканчивается не потому, что Соня больше не выполняет свою часть уговора (а уговор существует всегда, даже если он не озвучен), это неправда. Напротив, из двоих именно Соня старается оставить все как есть, дает ради этого одно представление за другим и даже готова идти на уступки. Проблема – в Маше, для которой обмен больше не равноценен. Ей становится тесно. Маски, которые мы примеряем в детстве, неизбежно со временем жмут, и самый легкий способ доказать миру, что ты изменился, – избавиться от очевидцев. От тех, кто знал тебя другим. Переехать и не снимать трубку, выбросить телефон. Начать заново.