Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Возвратился князь Григорий Александрович Потемкин», — записывает Храповицкий. А Мамонов, намекая на свое с ним дальнее родство, преподносит ему золотой чайник с надписью: «Ближе по сердцу, чем по крови».[621] 26-летний Мамонов был гораздо умнее, образованнее Ермолова и всеми любим за мягкий характер, обходительность и приятную наружность. Екатерина осыпала его милостями: генерал-адъютанту был жалован титул графа Священной Римской империи, затем 27 тысяч крестьян; ежегодно он получал 180 тысяч рублей. Считала ли императрица, что, старея, должна более щедро награждать своих любовников? Екатерина искренне влюбилась в Мамонова. Она называла его «красный кафтан» — он носил именно этот цвет, прекрасно оттенявший его черные глаза. «Под красным кафтаном, — хвасталась она Гримму 17 декабря 1786 года, — скрывается редкое сердце [...] ум четырех человек [...] и неистощимая веселость».
Мамонов стал таким же членом их семьи, каким был Ланской. Он помогал племянницам Потемкина Браницкой и Скавронской, писал теплые письма самому князю, которые Екатерина посылала вместе со своими. Иногда она и вовсе ограничивалась приписками к посланиям Мамонова, которые тот обычно заканчивал словами «с нижайшим почтением».
Вскоре после падения «Белого негра» и воцарения «красного кафтана» Потемкин пригласил Сегюра на обед. «Когда я явился к Потемкину, — вспоминал Сегюр, — он поцеловал меня и сказал: «Ну что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость?»[622]
Смелость светлейшего в самом деле принесла ему политическую победу. Он надолго уехал на юг; ведавший его делами в Петербурге Михаил Гарновский посылал ему секретные отчеты о придворных делах. Особенно тщательно Гарновский следил за поведением фаворита и отмечал, что, когда пьют здоровье различных особ, тот ограничивается лишь тостом за князя.
Екатерина надеялась привлечь Мамонова к государственным делам, но он не был политиком. Его стали обхаживать Воронцов и Завадовский, надеясь сделать из него второго Ермолова. Он остался верным императрице, но очень страдал, ревнуя ее ко всякому, кому удавалось привлечь ее внимание. Жизнь при дворе казалась ему тяжкой и жестокой.
Итак, Потемкин снова продемонстрировал всем, что ему нет соперников. Он оставался на вершине, которую не собирался оставлять. Он обладал «властью большей, нежели герцог Оливарес или кардиналы Уолси и Ришелье», — как заметил один иностранный наблюдатель.[623] В течение долгих лет дипломаты называли его «великим визирем», «премьер-министром» — но ни одно из этих определений не описывало его настоящего, уникального положения. Может быть, ближе всех к истине подошел Сен-Жан: «Все понимали, что свалить Потемкина невозможно... Он был некоронованный царь».[624] Но был ли он счастлив? Как он жил? И что за человек был Григорий Потемкин?
22.ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ КНЯЗЯ ГРИГОРИЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА
УТРО
В Петербурге Потемкин жил в Шепелевском дворце, соединенном с апартаментами императрицы в Зимнем. Вставал он поздно. Передняя была уже полна посетителей. Приближенных он принимал, лежа в халате на постели. Встав, любил окунуться в холодную ванну, потом молился. На завтрак выпивал горячего шоколада и рюмку ликера.
Если он решал устроить прием посетителей, то выходил в приемную, демонстративно игнорируя самых льстивых, — но не дай бог кому-нибудь не выказать ему должного почтения! Один юный секретарь, учившийся в Кембридже и в Оксфорде, ждал как-то выхода князя вместе с генералами и послами, держа в руках портфель с бумагами. Они сидели в гробовом молчании: все знали, что светлейший еще спит. «Вдруг из опочивальни, находившейся рядом с приемной комнатою, дверь быстро и с шумом растворяется и в дверях показывается сам величественный Потемкин в шлафроке и туфлях, надетых на босые ноги, и громким голосом зовет своего камердинера. Не успел раздаться этот голос, как вдруг в одно мгновение все, что было в зале, — генералы и все другие знатные особы, опрометью бросились из залы наперерыв один перед другим, чтобы не медля отыскать княжеского камердинера». Секретарь остался один, с портфелем под мышкой, «боясь не только шевельнуться, но даже моргнуть глазами». Бросив грозный взгляд на молодого человека, князь молча удалился. После того как был отыскан камердинер и светлейший, уже одетый в полную форму, окончил прием посетителей, он подозвал к себе секретаря: «Скажи мне, Алексеев, знаешь ли ты, сколько в моем Таврическом саду находится ореховых деревьев?» Алексеев не знал. «Пойди в сад, немедля сосчитай их и доложи потом о сем мне». К вечеру молодой чиновник назвал заветное число, замирая от страха — не упустил ли одного-двух деревьев. «А знаешь ли ты, зачем я дал тебе это поручение? — спросил его светлейший. — Затем, чтобы научить тебя быть проворнее, ибо я заметил, что ты сегодня утром, когда я крикнул, чтобы позвать моего камердинера и когда все присутствовавшие тогда в зале генералы и прочие знатные особы бросились отыскивать его для меня, ты же, молокосос, даже не двинулся с места, чтобы исполнить свой долг. [...] С докладом же своим и бумагами зайди завтра утром, ибо сегодня я не расположен заниматься ими. Прощай!»[625]
Вид и манеры князя наводили страх на подателей прошений — он был непредсказуем. От него исходила и угроза, и приветливость: он мог быть то «страшен», то невероятно высокомерен, то остроумен и шутлив, то добросердечен и бодр, то мрачен и угрюм. Когда Александру Рибопьеру было восемь лет, родители взяли его поглядеть на Потемкина, и он навсегда запомнил исходившее от него ощущение могущества и одновременно мягкости: «Я очень испугался, когда он вдруг поднял меня могучими своими руками. Он был огромного роста. Как теперь его вижу, одетого в широкий шлафрок, с голою грудью, поросшею волосами». Принц де Линь описывал его как «высокого, прямого, с гордой осанкой, красивого, благородного, то величественного, то чарующего», а другие — как уродливого циклопа. Но Екатерина не переставала говорить о красоте своего любимца, а о его привлекательности для женщин свидетельствуют переполняющие его архивы письма. Несомненно, он был чувствителен к молве, но стеснялся своей внешности, особенного незрячего глаза. Когда кто-нибудь посылал к нему одноглазого курьера, он был уверен, что над ним смеются, и злился на «глупую шутку». Именно потому с него написано так мало портретов.[626]